Портрет - Нечаев Леонид Евгеньевич (читаем книги txt) 📗
— Поддержать величие, а не загонять ее в собственное страдание!
Хлебников оглянулся на Женю и, удовлетворенный его смиренным видом, заработал веселее.
Величие-то он, как мог, поддержал, но как ей быть с ее страданием, с мужем-пьяницей? Где величие — там и художник рядом, а где страдание — там, выходит, одна, там распрямляйся как знаешь…
Женя переводит взгляд вправо. Рядом с матерью — Гаврила Суконников. Кепочка на глаза, взгляд острый, губы ниточкой. Вот он-то действительно весь в торговле. Специальную прямоугольную люльку к мотоциклу соорудил, в нее что только не поместится: хоть свиную тушу клади, хоть мешок с картошкой, хоть бидон с медом, хоть ящики с яблоками, а хоть все вместе. Гаврила стоит рядом с Жениной матерью, словно они — одна семья. Он мужик положительный, непьющий. Но этот мужик на холсте, а свой — дома. От него не отвернешься и никуда его не спрячешь. Если только, по совету Марьи Бариновой, на Луну сослать…
Женя молчит. Хлебников любит и умеет брать верх. Всегда скажет так, что возразить до обидного нечем. Правда, в последнее время Женя своими вопросами, часто безмолвными, как сегодня, стал сильно припирать его к стенке. Об этом свидетельствовало хотя бы то, что Хлебников вроде бы ни с того ни с сего начинал оправдываться.
Главное, конечно, заключалось не в том, чтобы переспорить Хлебникова, а в том, чтобы убедить самого себя в своей правоте.
Женя вспомнил невзначай, как лежал однажды в постели, не спал; дверь в родительскую комнату была приоткрыта, и он видел сидевшую у печки на скамеечке мать. Она зашивала отцовскую рубаху. Шьет-шьет, да как склонит лицо в рубаху — не то плачет, не то лицо ею ласкает…
Собираясь уходить. Женя уже ступил на порог. Хлебников, по своей привычке, в последнее мгновение окликнул его. Он спрашивает, кто эта девочка, амазонка, которая катается с Женей на лошадях. Спрашивает равнодушным голосом, слишком равнодушным, чтоб можно было поверить в его равнодушие. Женя сказал, что это новенькая из его класса.
— Гм… Заработался я, такое явление прозевал… Экстра-класс, батенька!.. Ты лично как к ней относишься?
Женя толкнул дверь.
— Положительно.
Не спалось. Женя лежал в постели неподвижно, с открытыми глазами…
Вечером он с отцом пилил у Бариновой дрова. Марья с Талькой все выглядывали в окно и упрашивали их отдохнуть, но они пилили без передышки. Потом сразу и перекололи все, что было напилено.
Отец был очень весел, работал с прибаутками.
— Эх, осина… — взмахивал он топором и, опуская топор, прибавлял: — Не горит без керосина…
Женя пристально поглядывал на него: уж слишком он был весел, слишком многословен, уж не надеялся ли он после работы промочить горло?
— Для нас топор — дело привычное, — приговаривал отец. — Топор — он и согреет, и обует, и оденет, и накормит, и напоит…
Пока Марья с Талькой складывали чурки в поленницу, Женя зашел в избу напиться. Зачерпнул кружкой воды из ведра, оглядел комнату. Марья явно готовилась угощать работников: стол был накрыт.
У Талькиной кровати на шифоньере стоял черный, с выпуклыми боками, надтреснутый горшок, в нем одинокая розовая астра. Сосуд был слишком широк, и астра располагалась наискосок, едва не выпадая из него. Над кроватью — высокой, с розовым покрывалом и белоснежной взбитой подушкой — висел большой фотопортрет Владимира Высоцкого.
Женя выпил кружку до дна, поворотился, чтоб выйти, и увидел на вешалке Талькино серое длиннополое пальто. Оно было прямо перед его лицом. К нему можно было прикоснуться щекой. Внезапно замерло сердце, потом забилось учащенно, в лицо бросился жар. Женя, весь дрожа, как в лихорадке, прижался лицом к пальто, замер. Ткань хранила нежный, едва ощутимый запах духов. Через мгновение Женя испуганно отстранился. «Что это я?.. Разве можно?..»
На крыльце он столкнулся с Марьей — та не выпустила его, усадила за стол, кликнула Ивана с Талькой. Все сели; Марья нерешительно поставила на стол бутылку вина, но Иван замахал руками.
— Обо мне говорят, что я не пью до поднесеньева дня. Вот и неправда это. Не пью — и не пью. — Он торжествующе глянул на Женю. — Ради сына.
— То-то, ради сына, — подхватила Марья. — Что тебе и толкую всю жизнь: береги сына, как правый глаз.
Женя вобрал голову в плечи. Отец ужасно бестактный человек: все себя да сына в герои выставляет.
— А племянниц надо беречь? — зло прищурилась на Марью Талька.
— Не о тебе промолвка — о гостях! — осадила ее Марья. — Ай забыла, что скромность да смиренье — девичье ожерелье?
Талька деланно вздохнула:
— Ветхозаветная ты у меня, тетушка…
Марья засмеялась.
— Я и холодец ветхозаветный гостям приготовила, а ты… — Марья повернулась к Жене с отцом. — А она все придумывала, чем бы вас необыкновенным попотчевать, современным. И придумала: салатом из одуванчиков!.. Да только одуванчиков, по счастью, не оказалось…
Талька метнула взгляд на Женю, покраснела. Еще секунда — и она вспылит.
Так и есть: она резко отодвинула стул, вскочила и выбежала вон. Женя кинулся за ней. Талька стояла в темных сенях, отвернувшись к стене, пряча лицо в ладони.
— Она не со зла… — тихо произнес Женя.
Талька повернула к нему лицо; щеки ее были мокры от слез. Она улыбнулась и зашептала:
— Да знаю я, знаю!.. Я просто обрадовалась, что подвернулся случай поплакать, — вот и убежала. Это ты научил меня плакать… То есть я и раньше плакала, но плакала нехорошо, с сухими глазами, потому что чаще всего плакала от злости, от ненависти, от зависти… А теперь я хорошо плачу…
Талька судорожно вздохнула.
— Ты как будто перевернул что-то у меня в душе… Один раз в жизни попыталась сделать что-то доброе для другого… для тебя… И вот чем все кончилось… одуванчиками…
Талька плакала и улыбалась.
Женя стоял, опустив руки, не смея шевельнуться, не зная, что молвить. А она, вытерев пальцами слезы, сказала уже с легкой, успокоившейся душой:
— Давай завтра уйдем куда-нибудь… одни…
…Громко, монотонно тикал будильник. Жене не спалось.
В который раз перебирал он в памяти подробности вечера, и всякий раз в воспоминаниях ее последние слова звучали неожиданно, всякий раз они были его счастливым открытием. Женя снова и снова нарочно забывал их, чтобы идти к ним как к тайне, подбираться, не дыша, чтобы в последний миг что-то снова дрогнуло и замерло в душе…
«Куда-нибудь… куда-нибудь… — повторял он. — Куда же?.. Куда-нибудь — она ведь ничего не видела, кроме околицы…»
Женя поднялся; босиком, неслышно подошел к окну, отвел занавеску, раскрыл створки окна. Темнела неподвижная ветла; за ней взгляд различил смутно белеющую дорогу; а дальше от земли до небес вставала непроглядная тьма — звезды слабым светом не в силах были рассеять ее; за околицей лежало невидимое поле: большое, чуткое, оно не спало, тоже вспоминало что-то свое, вслушивалось в самое себя и в тишину.
Стоял безмятежный полдень; поле зноилось; солнце еще по-летнему припекало, грело лица, но стоило отвернуться от него, как лицо сразу ощущало разлитый в воздухе холод; в полном безветрии над избами тянулись ввысь прямые белые ниточки дымков.
Женя вел Тальку к любимой речной излуке и по пути учил ее есть ягоды шиповника. Нужно было аккуратно, не тревожа зерен, выдавливать красную пасту и слизывать ее.
Талька шла рядом с Женей, поглядывала на него. Вздохнув, сказала:
— Счастливый ты, у тебя лицо интересное. На него никогда не скучно смотреть… А у меня лицо кукольное, глупое, потому что я бессодержательная…
Женя нахмурился и произнес, не глядя на Тальку:
— Неправда. Ты — красивая…
Талька досадливо тряхнула головой:
— Не то все это, не то!.. Тетка — и та понимает. Знаешь, как она поет? «Красота-то красная скоро притуманится…» Скоро, понимаешь? Такая красота — один обман. Она затуманится — и все от меня отвернутся…
Женя хотел было улыбнуться, свести все к шутке, но Талька, сжав кулаки, сказала: