Бывают дети-зигзаги - Гроссман Давид (читать книги полностью без сокращений txt) 📗
И почему я ни одного-единственного разу ни о чем его не спросил? Может, если бы я спросил, он бы рассказал. Может, он ждал инициативы от меня. Я мог начать с какого-нибудь невинного вопроса, например, когда мы еще вместе чинили нашу Жемчужину. Пока мы ее чистили и наглаживали, я мог бы наклониться к колесу, к белой полосе, оставшейся со времен затемнения, и спросить оттуда что-нибудь, ну, например, как они познакомились с мамой, и чем занимались вместе, и от чего она умерла; а если бы он не захотел отвечать, мог бы просто сделать вид, что не услышал. Почему я его не спросил? И каким вопросом можно прервать молчание, продолжавшееся тринадцать лет? Наверное, сейчас уже слишком поздно.
— Я ничего о ней не знаю, — одними губами сказал я Феликсу. Феликс только наклонился ко мне поближе, но не произнес ни слова. — Мне ничего о ней не рассказывали.
Горло сдавило, будто тисками, в глазах закололо. Наверное, если опустить голову в волны, станет легче. К таким разговорам на суше у меня нет привычки.
Как-то раз между отцом и Габи разразился спор — стоит мне рассказывать или нет. Я сидел в другой комнате. Мне было лет пять. Отец кричал в гневе, что дети бывают несчастны, даже если у них есть мать, и что я должен привыкнуть, а Габи отвечала, что к таким вещам привыкнуть невозможно. Отец твердил, что для меня это естественное состояние — расти без матери, что я практически родился без нее и что если я буду чересчур много о ней думать, начну жалеть себя, а такой человек ничего, кроме презрения, не заслуживает; что многие его друзья погибли на войне, и он старается о них не вспоминать, потому что жизнь — это не страховая компания и не всем удается дожить до естественного конца, некоторые падают по пути, но остальные должны идти вперед и не оглядываться.
Отец не знал, что я их слышу. Но я подчинился его приказу. Я ни разу не разочаровал его: я почти не думал о ней. А если она пыталась пробраться в мои мысли, я зажмуривал глаза и вытеснял ее оттуда — мягко, но решительно, у меня был даже специальный звук, такое шипение сквозь зубы, чтобы заглушать мысли о ней, я очень хорошо натренировался, и только в море, среди волн — про это я уже рассказывал, — я иногда ощущал ее, чувствовал, как что-то приникает ко мне, но потом я выходил на сушу, и вытирался как следует, и обо всем забывал. Но вот сейчас я впервые подумал, что, может, отец до сих пор любит ее? И иногда сам останавливается и оглядывается?
— Я знаю, что она умерла молодой. Ей было двадцать шесть лет.
Двадцать шесть лет. В два раза больше, чем мне, подумал я потрясенно. Двадцать шесть — это всего два раза по тринадцать. Не намного старше, чем я сейчас.
Я изо всех сил прижал колени к животу, закусил щеки и вонзил ногти в ладони и сидел так несколько секунд, пока не успокоился. Я не вымолвил ни слова и даже не стер пот со лба. Спина и плечи мои одеревенели. Открой я сейчас рот и попытайся произнести ее имя — что-то сломается у меня в горле. Феликс смотрел на садящееся в море солнце. Черный пес на холме не умолкал. Голову он закинул к небу, хвост свесил. Я начал разгребать пальцем песчинки, чтобы докопаться до мокрого, пропитанного морской влагой песка. Подул легкий ветерок, сдул с одинокого одуванчика летучие семена.
— Жаль, что я… — начал я и осекся. Жаль, что я ее совсем не знаю. Вот что я хотел сказать.
И вдруг понял, что больше всего на свете мне хочется узнать о ней, и чем быстрее, тем лучше, а все остальное по сравнению с этим — просто ерунда. Я никак не мог взять в толк, почему раньше я будто жил во сне и ни о чем подобном не думал, а сейчас задумался именно рядом с этим Феликсом, которого почти не знаю.
— Да, о чем это мы? — спросил я рассеянно и не смог продолжить.
Феликс тяжело молчал. Даже не глядя на него, я чувствовал, что тишина сделалась глубокой и плотной. Я слышал его дыхание: быстрое, трудное, напряженное. Что-то произошло сейчас. Что-то важное. Я повернулся к нему. Мускул подергивался у него на щеке, как сумасшедший.
В животе стало пусто, бело и страшно.
— Ты что, — спросил я, стремительно слабея, — был знаком с ней?
ГЛАВА 11
СТОЯТЬ! ИМЕНЕМ ЗАКОНА!
Спустя несколько минут после того, как мы свернули с берега на проселочную дорогу, мимо пронеслась еще одна полицейская машина с горящими проблесковыми маяками и тревожно завывающей сиреной. Полицейские даже не удосужились взглянуть в нашу сторону — они ведь искали черный «бугатти» с желтой полосой, а не зеленую развалюху, принцессу, а не лягушку. Но когда они пропали из виду, Феликс сунул руку в свой кожаный чемодан и начал что-то разыскивать на ходу. И извлек очки в грубой оправе и нечто, что я даже не сразу смог опознать и принял поначалу за живое существо или когда-то бывшее в живых. Что-то мягкое и отвратительное, похожее на серый клубок волос.
— Закрывай глаза на момент, — велел мне Феликс, — будем делать Пурим [13], а то что-то наша полиция занервничалась.
Я закрыл глаза и сидел так минут пять. «Жука» мотало то вправо, то влево — похоже, Феликс ехал без рук.
— Можешь открывать.
Я открыл. Рядом со мной сидел согбенный старец в грубых очках. Острый подбородок упирается в грудь, отвисшая нижняя губа перекошена вправо. Белоснежные кудри сменились седоватыми космами. Вместо белого пиджака с розой на лацкане на нем был потертый жакет, и усы выросли, седые и жидкие, и улыбка стала другой, жалкой и робкой, а челюсть беззубо запала.
— Под сиденьем у тебя — Пурим для тебя. — Даже голос стал другим, тонким и надтреснутым.
— Феликс? — не поверил я.
Это был просто другой человек. Даже дыхание у него стало коротким и свистящим, а нос — большим и красным. Совершенно невозможно было узнать в нем Феликса — ягуара с хищными искрами в глазах. Я нагнулся и вынул из-под своего сиденья большой бумажный пакет. Внутри оказались юбка, кофта и девчачьи сандалии. И парик с длинной черной косой.
— Ни за что на свете я это не надену!
Феликс молча пожал плечами. Я с отвращением прикоснулся к косе. Кто знает, чья она была раньше? А если ее прежняя владелица уже умерла? Как только люди могут напяливать такую дрянь себе на голову!
Еще одна полицейская машина с воем промчалась мимо нас.
— Упрямая, упрямая полиция, — прицокнул языком Феликс, — сумасошедшие, одно слово. Может, уже повыясняли, что происходило в поезде?
И насмешливо кашлянул.
Внутри меня метались слова, которые Феликс успел сказать, прежде чем мы покинули берег: «Да, я достаточно хорошо знавал твою маму. Знавал твою маму даже до того, как она знакомилась с твоим отцом». Твоя мама и твой отец. Одним предложением, объединив их, Феликс создал мне семью — нормальную семью, состоящую из отца и матери, супружеской пары.
— Твоя мама была очень сильная женщина, — так он сказал. — И очень красивая. У нее была сила, которая есть у очень красивых людей.
Мне показалось, что он с большим тщанием подбирает слова и что это не было в полной мере комплиментом, так осторожно он это произнес. Я не осмелился переспросить. «Очень сильная и очень красивая». Что значит «сильная»? Сильная душевно? «И очень красивая». То есть у Габи нет никаких шансов. «У нее была сила очень красивых людей». Что это значит? Что она была жесткой? Как отец? Любила все делать в одиночку и по-своему? Чтобы никто не лез в ее дела и не говорил ей, как надо? Я не спросил, и Феликс замолчал. На той единственной фотографии, которая сохранилась у нас дома, она действительно красавица: сидит, а отец выглядывает из-за ее плеча. Лицо у нее живое и трепетное. Длинные черные волосы разбросаны по плечам, как будто в тот момент, когда делали снимок, подул ветер. Широко расставленные глаза блестят, как у ребенка.
Из-за этих странных глаз мне всегда казалось, что это не фотография, а рисунок. И кто-то криво обрезал ее снизу и сбоку, как будто хотел спрятать стул, на котором сидела Зоара. Зачем? На чем она сидела? Почему вокруг сплошные тайны? Иногда, когда я искал что-нибудь у отца в ящиках стола, я натыкался на эту обрезанную фотографию. Она всегда была перевернута изображением вниз. Фотография или рисунок? Глаза казались преувеличением художника. Но волосы на портрете были как настоящие. Все-таки фото? Но кто его обрезал? И какой такой силой обладают очень красивые люди? Я не спрашивал. Сидел рядом с Феликсом в машине и молчал. Вся судьба моя заключалась теперь в его устах, там хранились ответы на великое множество вопросов, которых я не смел задать. А ведь мой отец тоже был на фотографии, обнимал ее, и смотрел не на фотографа — на нее, на ее рот, и улыбался неловко, копировал, сам того не сознавая, ее сумасшедшую улыбку, будто хотел научиться у нее быть таким же свободным и диким… Солнце ушло в море. Феликс по-прежнему молчал. Молчал и я. А ведь стоило мне задать еще несколько вопросов — и я бы все узнал. Но я вдруг понял, что не готов узнать все вот так, в один миг.
13
Пурим — еврейский праздник, учрежденный в память о чудесном избавлении евреев в Персии от массового истребления, которое задумал первый министр персидского царя Артаксеркса — Аман. Карнавал и ряженые — среди обычаев Пурима.