Метели ложаться у ног - Ледков Василий Николаевич (читать книги онлайн без .TXT) 📗
Бабка Ирина завопила:
— Ой-ёй-ёй-ёй! Грех мой льется! Грех моего отца льется!
Бесился над огнем вскипевший чайник, из горлышка струйкой бежал кипяток.
Нина передвинула чайник на пустое место — он успокоился. Успокоилась и бабка.
Пуще прежнего залаяли собаки. Теперь они на кого-то огрызались.
— Ох и глупые! — сказала Нина и хотела вновь выйти, но отскочила от двери, руки потянулись к карабину, щелкнул затвор; за нюками чума скрипели на снегу грузные неторопливые шаги.
Замерли Иванко и бабка Ирина.
Медленно раскрылась дверь: показалась длинная пола солдатской шинели… на оледенелых досках заскрипели сапоги. Человек вошел, закрывая дверь. Одубелое с мороза лицо было чем-то знакомо…
— Ой! Откуда же ты взялся?!
Нина опустила карабин, опустилась на латы сама, закрыв руками лицо, нервно смеялась и плакала: перед ней стоял товарищ её детства Митька Валей… Нина подняла голову, опустила руки — смотрела на Митьку сквозь слезы и не знала, что ему сказать, вскочила вдруг на ноги, подбежала к нему, потузила кулаками и поцеловала в щеки.
Снова отворилась дверь, и в чум ввалился в белой от снега малице Паш Миколай.
А Нина уже суетилась, предлагала:
— Проходите, что ли. Что ж вы тут стоите-то? Проходите, садитесь. Рассказывайте да хвастайте… Вестей, должно быть, у вас!..
Митька огляделся, тяжело дышал, посмотрел на дымоход чума и едва выдавил:
— Не верю… Трудно поверить…
Кадык на его длинной похудевшей шее поднимался и опускался судорожно, дрожал.
— Сердце замусорилось… Столько раз рыл носом землю в воронке — думал, не видеть мне больше…
Большой жилистой ладонью смахнул со щеки слезу.
— А вот он опять, чум… Родной ненецкий чум… Трудно поверить…
В чуме сразу же сделалось шумно.
По тундровому обычаю Митька опрокинул пустую чашку на блюдце — знак того, что он уже сыт, — и хотел было встать, но… передернулись его щеки, лицо исказилось, и он упал. Сначала никто не понял, что произошло. Лишь бабка Ирина заметила, что упал он от боли, спросила:
— Ногу отсидел? Значит, быть ещё в нашем чуме.
— Ничего, — сказал Митька, тяжело поднимаясь на локоть, — пройдёт.
И уже потом, когда все забыли о случившемся, Митька осторожно поднялся на ноги, прихрамывая, прошел на другую половину чума, сел у костра.
У стола продолжалось чаепитие. Паш Миколай рассказывал о значимости своей новой, должности: почту доверяют не каждому, быть почтальоном — дело ответственное. Бабка Ирина жаловалась на невестку:
— Я ей уж сколько раз говорила, не легче ли будет, если мы примкнем к чьему-нибудь стойбищу? Она не хочет и слушать. Упрямая, как и её муж. Вот только хвастаться не любит. В этом она отстает от Микула…
А Нина даже не слышала, о чём говорят старики; придерживая на кончиках пальцев, держала перед собой старинное расписное блюдце — не видела и его, — её мысли были далеко не только от разговора за столом, от чая, но и от чума… за пределами ненецкой земли.
Иванко толкнул мать локтем:
— Вон, смотри.
— Что? — очнулась Нина.
Иванко кивнул в сторону костра.
Митька сидел на латах без сапога, осторожно сматывал с ноги бинт, пропитанный кровью, сапог стоял рядом. Нога то и дело вздрагивала… В чуме стало тихо: и Паш Миколай и бабка Ирина затаили дыхание — следили за тем, что делает Митька. А он вдруг поднял голову, встретился с четырьмя парами глаз… смутился, смахнул со лба капельки пота.
— Да. Люди на людей охотятся, — сказал, словно оправдывался.
— Теперь на всех охотятся, — поглаживая седую бороду, заметил Паш Миколай.
— Вэй-вэй-вэй! Вот грех-то, вот грех!.. — как всегда, запричитала бабка Ирина.
Митька поднес ноющую ногу к огню.
— В дороге, наверно, натрудил. Но это не беда, бывает и хуже.
— Ювэй-ювэй-ювэй! Вот грех-то, вот грех!..
— Да-а-а.„пуля не разбирается, в кого бьет, — сказала задумчиво Нина; она побледнела, из уголков глаз и рта разлились по щекам темные тени. И добавила, словно бы думала вслух: — Может, на войне пулю, попавшую в ногу, и за счастье считают?
— Конечно, это лучше, чем в голову, — ответил ей Митька.
И опять в чум вошла тишина. Желтые, голубые и фиолетовые языки пламени облизывали ещё мерзлые ветки ивы в костре. Со свистом лопалась кора на ветках, попавших в огонь. Прокатилось за стенами чума глухое эхо — это треснула где-то от мороза земля.
— Я, даже когда приближались к линии фронта… когда стреляли орудия, думал, что это трещит земля от мороза, — сказал Митька, прислушиваясь к угасающему эху.
— Вот грех-то, вот грех…
— Может, ты с ним встречался где? — спросила Нина задумчиво.
По лицу Митьки скользнула виноватая будто улыбка.
— Что ты… Встретить знакомого на войне почти невозможно. Я за два года ни разу даже просто ненца не видел. Похожие на ненцев встречались…
И опять сделалось тихо; в чуме незримо для всех жил Микул…
Дорога, однако, не ждет. А Митьку ждал его родной чум, в нем Марина, не успевшая толком понять своего женского счастья.
В тундре обычно и дней и недель не считают. Да и зачем их считать. Этим время не удержишь и бежать не заставишь быстрее. В середине зимы цветы не зацветут. Рыба ловится — хорошо! Песец есть — хорошо! А нет — надо искать.
Не одну сотню километров прошли по немереной тундре аргиши Нины и бабки Ирины в поисках песца — от Паханзедской губы до Сыра-Хоя. Каждый бугорок, каждый изгиб безымянных речек Нина Паханзеда знала, как свою ладонь. И каждый раз, когда ей делалось трудно и казалось, что труднее быть не может, в памяти её слуха оживал голос и последнее слово Микула: «Если будет трудно — вступай в колхоз…»
Но помнила она и другие его слова: «Колхоз рядом, далеко не уйдет. А вот охотники колхоза… Пусть они сначала станут вровень с Микулой Паханзедой в промысле… Пусть колхоз «Тет яха мал» сначала докажет, что вступать в него — дело стоящее». И Нина не торопилась: олени её считались пока что лучшими во всей Большеземельской тундре, а имя её в бумагах Микодима значилось пока что первым среди лучших охотников тундры; только за два с половиной месяца с начала сезона она сдала больше восьми десятков шкурок, были у неё песцы и в запасе.
И аргиши Нины Паханзеды вновь и вновь кочевали по немереной тундре — от стойбища к стойбищу, — Нина пасла оленей, ставила и проверяла капканы.
Тоскливо было только одной, без Микула. И особенно в последнюю зиму: Иванко учился теперь в школе, жил в интернате, время в чуме, если оно выпадало, приходилось коротать с бабкой Ириной, а с ней и говорить было не о чём и не хотелось — приходилось больше молчать, если не нужно было отвечать на вопросы. Так, в непобедимой тоске, прошли и Омулевый месяц, и месяц Малой темноты [78].
Иванко приехал на каникулы, когда дни стали заметно длиннее. И света в тундре стало больше. И жизнь стала интереснее. И Нина всё чаще словно бы по делу стала задерживаться дома при первом удобном случае. Вот и теперь: уже давно пора бы ехать проверять капканы, и олени давно были запряжены в нарты, и погода настроилась на метель (нужно было даже поторапливаться, чтобы покончить с капканами до метели и темноты!), а Нина всё сидела в чуме — смотрела и слушала.
Бабка Ирина рубила дрова. Иванко сидел на снегу, следил за тем, как ловко вылетают из-под топора ветви яры; улыбался так, словно бы хотел что-то сказать.
— Что? — спросила бабка.
Иванко засмеялся:
— Да вспомнил, как я тебе когда-то надоедал. Игрушки-то….
— А-а-а! — засмеялась бабушка. — Теперь небось смешно? — опустила топор ещё несколько раз на ветки и запела вдруг:
78
Омулевый месяц — сентябрь, месяц Малой темноты — ноябрь.