На Двине-Даугаве - Кононов Александр Терентьевич (версия книг txt) 📗
Он почти обрадовался, когда его опять ввели в знакомую комнату с письменным столом, за которым снова сидел тот же ротмистр — видно, только что приехавший откуда-то, — с зарумянившимися от свежего ветра щеками, с влажными глазами, словно после хорошей выпивки…
— Надумал?
Гриша промолчал.
— Надумал?!
— А что я должен был надумать?
— Говорить мне всю правду!
— Я это до сих пор и делал. Но, похоже, что это вам не понравилось.
— Так, так. Ну, значит, придется с тобой повозиться. Придется заняться твоей особой. Ты думаешь: от всего отвертелся, ничего не сказал, никого не выдал. А ты себя выдал? Самого себя! Что молчишь? Оглох?
— Нет, я не оглох. Я хорошо слышу.
— Слышишь… А понимаешь ли? Соображаешь ли, чем именно ты себя выдал? Ну-ка, подумай хорошенько.
Ротмистр прошелся по комнате, мелодично звеня шпорами. Подошел к стеклянной дверце канцелярского шкафа, бережно поправил перед нею, как перед зеркалом, колечко усов и обернулся к Грише:
— Ну? Не понимаешь! Да разве мальчишка твоего возраста… сколько тебе? Шестнадцать! Разве мальчишка, ни в чем не искушенный, не виновный ни в чем, станет так держать себя перед жандармским офицером? Да он затрепещет, он дрожать будет с ног до головы! А ты?
— Если человек ни в чем не виноват, зачем ему дрожать?
— Затем, что жандармское управление — учреждение серьезное, там не шутят, нет. Чем меньше виноват человек, тем скорее он задрожит перед лицом власти! А виноватый — тот уж, конечно, подготовился. Помилуйте — он все обдумал: что отвечать, как отвечать, о чем промолчать. Он как бы натренирован всякими там мыслями. А тебя кто натренировал? Редаль, кому ж еще! Что он тебе наговаривал? «Долой царя, долой правительство, да здравствует свобода рабочего класса!» Так?
— Нет. Ничего подобного Редаль мне никогда не говорил.
Гриша вдруг почувствовал, что ему делается душно от жаркой ненависти к этому щеголеватому палачу. Конечно, это палач! Разве не такие, как он, зверствовали в застенках в пятом году? Таким же был и Терещенко.
Ему вспомнилось спокойное лицо Оттомара Редаля: «Слишком мелкий случай для драки…» Надо как-нибудь продержаться до конца допроса.
А допрос все продолжался. Ротмистр то принимался уговаривать Гришу — даже на «вы» переходил: «Не портите своей будущности, молодой человек!», то снова орал исступленно:
— Ты у меня попляшешь!
Гриша не удержался:
— Ну, плясать-то я не стану.
— А я тебе говорю — попляшешь! И еще как! А теперь возьми-ка этот листок бумаги и пиши на нем все, что знаешь о Редале: когда его в первый раз увидел, как это было… одним словом, все, что знаешь о нем. И подпишись. Поразборчивей подпишись. И будет твое показание храниться в бумагах жандармского управления. Чувствуешь, чем это пахнет?
Тут — впервые за все время допроса — Гриша смутился. Его подпись будет в жандармском управлении? Отказаться, не писать ничего…
— Ага! — торжествующе воскликнул жандарм (он не отрываясь следил за выражением Гришиного лица). — Коготок увяз — всей птичке пропасть. Довольно резвиться на тропинке бедствий, не предвидя от сего никаких последствий! Сергей Сергеевич!
На этот возглас сейчас же раскрылась боковая дверь, и показался толстый пристав с папкой бумаг под мышкой.
— Сергей Сергеевич, этот субъект напишет сейчас свои показания, не откажите потом переслать мне их. А сейчас я спешу… Но мы еще увидимся! — погрозил он Грише розовым пальцем и ушел, звеня шпорами.
Пристав прошел к письменному столу, буркнув на ходу:
— Сядешь вон там. И напишешь что следует. Поживее!
Гриша оглянулся: у стены стоял закапанный стеарином круглый столик, на нем — канделябр с оплывшей свечой, чернильница-мухоловка…
— А могу я отказаться, не писать ничего? — спросил Гриша. — Я не знаю ничего, значит и писать не о чем.
— Нет. Не можешь! — хрипло отозвался пристав не глядя.
— Мне нечего писать.
— Молчать! — крикнул пристав. — Ты где находишься? Приказано написать, значит исполняй!
Пристав снова уткнулся в свои бумаги, а Гриша сел за круглый, закапанный стеарином столик.
Столик не только был грязен — от него почему-то резко пахло клопами.
Гриша подивился себе: как может он замечать сейчас все эти мелочи?
Надо было обдумать, как ему поступить. Что, если ничего не писать? Ничего не знаю, писать не о чем. Неужели его в тюрьму за это посадят? Не в чем его обвинять! Никто не видел, как он относил листовки в дом Персицев. Никто не знает, зачем он встретился вечером на берегу Двины с Талановой.
Да если и посадят в тюрьму, ну что ж… он не испугается. «Слишком мелкий случай для драки»… Опять возникло перед ним лицо дяди Ота, спокойные глаза с усмешкой…
Нет, надо написать. Но только то, что он может повторить устно любому жандарму.
И Гриша старательно вывел на листе бумаги:
«Оттомар Редаль работал слесарем на заводе с.-х. орудий. Я снимал у него койку со столом. Он приходил с работы вечером усталый. После ужина сразу ложился спать. Разговаривать мне с ним приходилось мало, потому что я не очень хорошо знаю латышский язык (понимаю только латгальское наречие, — на нем здесь, в городе, не говорят). А Редаль неважно говорит по-русски. Он мало интересовался моими, а я — его делами; знаю только, что работой своей он был доволен и менять ее не собирался. Иногда к нему приходили знакомые; выпивши они начинали петь латышские песни, и я, чтобы не мешать, старался уйти куда-нибудь.
Больше ничего я добавить не могу.
Г. И. Шумов. 27 апреля 1912 г.»
Кончив писать, Гриша подал листок приставу. Тот, не читая, буркнул:
— Можешь идти!
52
Куда пойти? К кому?
После того, как уехал Ян и арестовали дядю Ота, кто оставался самым близким для Гриши человеком в этом городе? Незаметно Гриша очутился у ворот дома, где жил Довгелло, постоял там, раздумывая, и повернул в сторону — к Даугаве. Что мог бы ему посоветовать Вячеслав, его однолеток?
Русень! Вот с кем лучше всего потолковать.
Но для этого нужно дождаться ночи.
…Апрельский влажный ветер дул навстречу. Полноводная после недавнего ледохода Даугава как бы застыла, разлившись вширь. Только по воронкам пенной воды, бешено кружившейся кое-где на поворотах, виден был неукротимый бег реки.
Долго стоял Гриша на знакомом берегу.
Совсем один он в этом городе, вдали от родных, и нет у него теперь ни Яна, ни дяди Ота…
Но он не чувствовал себя одиноким и слабым.
Ручьи ищут путей, пробиваются незаметно, с железным упорством к могучей реке народного движения. Пусть малой каплей станет Гриша в таком ручье — все равно он нашел свое место в жизни; как же может он чувствовать себя одиноким?
…Затемно позвонил он у знакомого, украшенного лепными гирляндами подъезда, и так же, как в прошлый раз, ему отворил смирный на вид, тихий Русень.
Гриша прошептал:
— Мне надо с вами поговорить.
Русень зорко глянул вверх — хорошо освещенная лестница была безлюдной, — сказал:
— Сейчас!
И вышел на улицу.
Через минуту он вернулся и позвал:
— Айна! Айна!
Снизу, по лесенке, которая, должно быть, вела в полуподвал, поднялась пожилая женщина с широким приветливым лицом. Она ласково кивнула Грише, а Русень велел ей по-латышски:
— Айна, побудь здесь у двери вместо меня.
С той же доброй улыбкой женщина остановилась у перил лестницы, а Русень с Гришей спустились по узким ступенькам вниз, повернули направо и через крошечную дверь, согнувшись, проникли в «кабинет» швейцара. Свежевыбеленный низ парадной лестницы служил здесь потолком. В каморке была образцовая чистота. Над накрытой белоснежным покрывалом кроватью темнел большой венок из прошлогодних дубовых листьев, он казался выкованным из легкой бронзы. Лампочка яркого накала — редкость в уездном городе (электричество было только в немногих домах) — висела на длинном шнуре…