Неприкосновенный запас - Яковлев Юрий Яковлевич (чтение книг .TXT) 📗
- А другого водовоза нельзя найти?
Нельзя было найти другого водовоза. Все ребята были очень слабыми...
До Сережиного дома было довольно далеко. Началась тревога и кончилась. А мы все шли. Когда же свернули на Сережину улицу, то увидели, что Сережин дом окутан дымом и сквозь эту сумеречную завесу проступает обгоревший, наполовину обрушившийся остов.
У дома хлопотали пожарные. Где-то наверху бушевало пламя, оно вздымалось к небу и касалось маленького железного флюгера, заступившего на пост в год смерти Пушкина. Дом погибал с гордо поднятым флагом.
Я посмотрел на Сережу. Он стоял неподвижно и смотрел на родной дом. В длиннополой шинели, в треухе, сдвинутом на затылок, он был похож на молоденького бойца. В уголках его синих глаз накапливались слезы, и губы его дрожали.
- Мама, - прошептал он. - Мама...
- Где мама? - осторожно спросил я.
- На фронте, - был ответ.
И я понял, что родной дом был для него частицей мамы.
У тети Вали горели камелек и лампада - печурка и коптилка. В комнате было очень тесно - собралось много ребят: Алла, Женя, Сережа, Вадик. Мы сидели плотным кольцом, окружив печурку, и пели старую довоенную песню:
Бегут состав за составом,
За годом катится год...
Пели тихо, слегка покачиваясь из стороны в сторону. Эта песня возвращала нас в далекое и близкое мирное время.
Потом песня затихла, кончилась.
- В мирное время люди мечтали о будущем, а мы теперь мечтаем о прошлом, - вдруг сказала Женя.
- Это потому, что теперь будущее и есть прошлое: жизнь без войны.
И снова звучит песня про старого обходчика путей, спасшего поезд. А когда песня затихает, Сережа говорит:
- Ребята, я читал, что на фронте выступают артисты. Правда, Борис Владимирович, выступают?
Я подтверждаю и поскорей хочу перевести разговор на другую тему, но Женя Сластная говорит:
- Если бы Борис Владимирович взял нас с собой, мы бы не подвели его. Правда, ребята?
Я почувствовал, как кровь прилила к моему лицу. Два острых чувства столкнулись во мне: желание быть с ними и страх за их жизнь. И еще у меня приказ - привезти артистов.
- Не могу. Если бы даже смог, не взял бы.
- Не доверяете нам? - спросила Женя. - Вы, наверное, думаете, что мы прежние дети - юные дарования? Мы такое пережили...
- А здесь разве не погибают? - поддержал ее Вадик. - Вы знаете, сколько ленинградцев погибает ежедневно? Здесь тоже рвутся бомбы и снаряды.
- И голод... убивает, - сказала Алла.
Я почувствовал, что дело зашло слишком далеко, встал и строго, как только мог строго сказал:
- Давайте об этом больше не говорить. Мы будем выступать в госпиталях. Это очень важно и почетно.
8
Все последние дни были пасмурными, серыми. Солнце не появилось в небе, словно боялось вражеской авиации и притаилось в надежном укрытии. Но в это утро оно расхрабрилось и вышло, засияло над городом, забыв все предосторожности.
Оно отражалось в окнах, отражалось в глазах людей. И глаза и окна повеселели от этого отражения.
Невский, Владимирский, Кузнечный рынок, улица Достоевского. Я спешу. Я иду, окрыленный надеждой. Меня немного пошатывает от голода, но я приписываю это легкости, которая охватила меня в это утро. Тамара, чадо мое! Раненая дверь, свидетельница моих неудач, приветствует меня издалека тонким скрипом. Я нырнул в подъезд и - через две ступеньки вверх! При этом я крепко держусь за перила... чтобы не упасть. И вот дверь, обитая дерматином. Стучу. Не бью ее, дверь, а стучу. И дверь открывается.
Седая женщина с безучастным видом смотрит на меня и не то что не узнает меня, а как бы совсем не видит.
- Здравствуйте, я пришел, - бормочу я.
- Вторая дверь направо, - произносит женщина и уходит, растворяется в бездонной тьме коридора.
Я иду за ней, рукой нащупываю двери. Первая. Вторая. Стучу. Ответа нет. Открываю дверь и вижу девушку, стоящую спиной к двери в эмалированном тазу, - худенькую, вытянутую, босоногую, вообще нагую. Она льет себе на плечи воду, которую черпает из ведра, что дымится рядом на круглой печке-"буржуйке". Вода течет по узким плечам, по глубокой ложбинке, что пролегла между остро выдающимися лопатками, по ребрышкам, обтянутым кожей, по худым, совсем детским бедрам. Она, наверное, не мылась целую вечность и вот набралась сил, распилила последний стул, нагрела воды. Она выливает на себя ковшик и, вероятно, испытывает пьянящее блаженство и поэтому не слышит, как отворилась дверь. Вода течет благословенными ручейками по острым позвонкам, по худенькой спине...
И вдруг Тамара чувствует, что в комнате кто-то есть, и сразу скрещивает на груди руки и опускается на колени.
- Кто здесь?
- Это я, Тамара.
Узнала мой голос, но не верит. Опасливо поворачивает голову и рассматривает меня через плечо. То ли не признает меня, то ли не радуется, потому что отучилась радоваться. Смотрит на меня, как на призрак, не верит в реальность моего появления.
И вдруг, как бы очнувшись, восклицает:
- Борис! Закройте глаза! Вы живы?
Тамара опускает голову, прячет подбородок в руки. Шея краснеет.
Я честно закрываю глаза и говорю:
- Я жив, Тамара.
- Вы закрыли глаза?
- Закрыл.
Слышно бульканье воды. Торопливое. Вода шлепается на пол.
- Как хорошо, что вы живы! - Она снова произносит слово "живы", ей нравится произносить его. - Вы живы! - И снова булькает вода.
Я чувствую, что ей трудно мыться. Обессилела она от такой нагрузки. Вода все чаще проливается мимо, не попадает куда нужно. Плюхается на пол маленькими озерцами.
- Вы не открыли глаза? Мама ужо вторую неделю как умерла... в больнице, - говорит Тамара. - Как вы очутились в Ленинграде?
Я стою у окна и смотрю на улицу. И замечаю, что во многих окнах люди. Я подумал, что на улице что-то происходит, раз все смотрят в окна. Но потом понял - солнце. Оно слегка греет сквозь стекло, еле-еле, но греет. Словно не дозрело, раньше времени запущено в небо. А может быть, оно теперь всегда будет таким, пережив блокадную зиму, наше бедное ленинградское солнышко.
- Сейчас расскажу, - говорю я и подхожу к Тамаре. Она уже одета.
- Я очень худая? - спрашивает девушка.
- Балерина и не должна быть полной, - отвечаю я.