Верное сердце - Кононов Александр Терентьевич (читаем книги бесплатно .TXT) 📗
— Что ж не спросишь, какая особа? Я даже хотел было подойти к тебе, да она не позволила. Догадываешься теперь?
— Нет. Не догадываюсь.
— Стася. Панна Стася.
— Никакой я панны Стаси не знаю.
— Ну, Станислава Трусковская, если так понятней. Она, оказывается, знает тебя не первый год.
Евлампий испытующе поглядел на Шумова и даже как будто обиделся:
— Здрасте пожалуйста! Не помнишь!
Гриша пожал плечами:
— Ошибка какая-то. Должно быть, она приняла меня за кого-нибудь другого.
— Здрасте! Она ж ясно сказала: Григорий Шумов. «Вот, — говорит, — идет по той стороне Григорий Шумов». «Ошибка»! Стася мне много кой-чего порассказала о тебе. Вспоминала, как ты ее учил. Арифметике, русскому языку.
Ах, вот оно что! Гриша засмеялся. Была, была у него такая ученица — не то Зося, не то Стася, зеленоглазая, с кошачьим личиком, лентяйка ужасная и проказница. Хоть тогда и очень нужны были ему деньги — ну прямо до зарезу, от уроков с этой самой не то Зосей, не то Стасей скоро пришлось отказаться.
— Смеешься? — спросил Лещов. — А чего тебе радоваться? Между прочим: первые да будут последними.
— А это как понять? — все еще продолжая смеяться, спросил Гриша.
Забавная она все-таки была, эта самая Стася.
— Она мне обо всем рассказала, — проговорил Евлампий с какой-то даже мрачностью в голосе.
— Да что ты?
— Говорю: радоваться тебе нечему. Она же тогда, можно сказать, еще ребенком была… Теперь сама себе дивится: симпатией номер первый числился у ней Шумов, номером вторым — какой-то Довгелло, ну и фамилия! А номером третьим уж не помню кто. Три симпатии сразу…
Гриша опять засмеялся.
Евлампий зло сощурил глаза, сердясь, по-видимому, уже не на шутку:
— Прошу принять к сведению: в настоящее время номером первым значится у ней кое-кто другой. Да-с!
— Ах, вот оно что! — сообразил наконец Гриша. — Ну, дай тебе бог.
— А я и сам неплох!
Ответ живо напомнил Грише прежнего Евлашку, мальчишку плута, ловкача и пройдоху. Бойким своим говорком и любовью к присловьям схож он был со скорыми на красное словцо молодцами, умевшими показать на ярмарке товар лицом. Удивительно, как это он ни разу не пришел Грише на ум за все эти годы! Не до того было, что ли… Впрочем, Гришино знакомство с Лещовым было недолгим. Судьба свела его с Евлампием в раннем детстве, в усадьбе, где Гришин отец работал по найму в помещичьем саду. Появлялся изредка в усадьбе и оборотистый прасол со своим не в меру резвым на всякие проделки наследником.
Теперь наследник этот — в щегольском френче, в галифе пузырями, в ярко начищенных сапогах — стоял рядом с Гришей, позевывал притворно, позванивал шпорами, повторял «такие-то дела», судя по всему, говорить им больше было не о чем.
Но вдруг Евлампий встрепенулся:
— А знаешь, кто в нашем вагоне едет? Дзиконский, полицмейстер. — И, помолчав, добавил: — И где только вино достает? Пьян в дым. Все на свете могу понять, одного никак не постигну: зачем с самого начала войны водку прикрыли? Солдатских бунтов боялись, что ли? Ты что молчишь? Или и его не помнишь, полицмейстера? Раз уж Стасю забыл…
— Ну, полицмейстера-то помню!
— Ух, и хлещет! Говорят, с горя. У него дочка в Петрограде застрелилась, вот он и пьет. Водку прикрыли, да уж полицмейстер-то для себя достанет. Будьте спокойны, у него пути для этого найдутся. — Проговорив все это, ничуть не меняя тона, Евлампий зевнул: — Пойти поспать, что ли. У меня завтра дел, дел… не сочтешь! Похоже, оставят меня в Питере. У папаши рука там есть. Слыхал про моего папашу? Ба-альшие дела затевает — кожу взялся поставлять на армию, мерлушку… С графом Шадурским за руку здоровкается. Графу, конечно дело, тоже нажить хочется, а сноровки нет, вот ему и приходится с Лещовыми компанию водить.
Он помолчал, подождал, не скажет ли чего Григорий Шумов, но не дождался и ушел в купе.
О курсистке Дзиконской Гриша слыхал. Про ее самоубийство толковал весь город. Сперва рассказывали «роковая любовь»; потом узнали о смертельной болезни — скоротечной чахотке; наконец, будто бы пришло запоздалое письмо: «Отец — палач, не могу жить на свете».
Но как далеко все это было от Григория Шумова, от его новой судьбы, которая начнется завтра!
Не только о Дзиконских — он готов был уже забыть и о встрече с Евлампием Лещовым. Какое ему дело до этого земгусара! Скорей бы вернуться к своим думам о Питере, к неясным планам будущей университетской жизни… Самый университет вставал перед ним то светлым дворцом небывалой красоты, то строгим храмом науки с величественными колоннами… Знакомое волнение возвращалось к нему, он прошелся взад-вперед по ковровой дорожке…
Дверь на площадку рывком открылась, и на пороге возникла рослая фигура в накинутой на одно плечо голубой шинели. В ней без труда можно было узнать Дзиконского, бессменно — с 1905 года — служившего полицмейстером в городе, где Гриша когда-то учился и откуда сейчас уезжал навсегда.
Да, это был все тот же Дзиконский, немного, впрочем, изменившийся: лицо его казалось одутловатым, под глазами даже при скудном вагонном освещении видны были лиловые мешки, пышные усы обвисли… И только молодцеватость осанки осталась прежней.
Дзиконский шел зыбко. Поравнявшись с Григорием Шумовым, он остановился, неверным движением откинул полу шинели, вытащил из кармана синих кавалерийских рейтуз флягу, спросил Гришу:
— Нет возражений?
И, расправив усы, приложился к горлышку фляги.
Гриша смотрел на него с содроганием: дочь застрелилась, а он…
Кончив пить, Дзиконский погрозил Грише пальцем:
— Подумайте, до чего доводит вас, господа учащаяся молодежь, излишнее образование. Подумайте об этом зрело.
Затем с той же зыбкостью, покачиваясь на ходу, двинулся вдоль коридора.
Скоро дверь дальнего купе захлопнулась за ним со стуком, в коридоре теперь было пусто, все пассажиры, вероятно, уже легли, ничто не мешало Григорию Шумову; и все-таки прежнее настроение, полное радостных предчувствий, так и не вернулось. Он постоял, подождал. Нет, видно, по заказу это не делается.
Что ж, придется тогда последовать примеру Евлампия Лещова!
В душном купе Гришины соседи лежали одетые: по случаю войны постельное белье не выдавалось.
Он поднялся по лесенке на оставшуюся свободной верхнюю полку, улегся поуютней и тут только почувствовал, насколько устал за сегодняшний день; что-то необычайно хорошее — неясно, как бы в утреннем тумане, — начало возникать перед ним; надо было непременно разглядеть, что именно, припомнить, но ничего не припомнилось — сон властно овладел им.
Проснувшись, он поспешно, будто боялся опоздать — не пропустить бы чего, — отдернул висевшую у самого изголовья плотную занавеску; окошко было уже не черным, а серым. Еще рано.
— Д-да… Такие-то дела, — без особого удовольствия услышал он знакомый голос.
Евлампий лежал на соседней лавке и тоже не спал.
— Такие-то дела. Она мне порассказала о тебе, Стася-то. — Евлампий, приподнявшись на локте, подвинулся через проход к Шумову — от этого густо запахло душистой помадой — и продолжал вполголоса: — Кой-чего порассказала. Будто тебя выставили из реального училища. Правда, выставили?
— Правда.
— Я б на твоем месте не признался. Поди проверь теперь, выставили или нет. Дескать, сам по своей воле ушел: не хочу учиться, хочу жениться. Потом, будто в какой-то — демонстрации ты участвовал, по случаю Первого мая, что ли… Вот еще охота была! Ну, тут-то и вовсе признаваться не стоит: за такие дела, слышно, начальство по головке не гладит. Мне, конечно дело, можешь сказать, не таясь, по дружбе. Молчишь? Значит, опасаешься. Ишь, когда спохватился — опасаться. Снявши голову, по волосам не тужат. Ну ладно, скажу по правде — жалко мне тебя… Куда теперь подашься? Батька у тебя гол как сокол. Урочишки будешь давать? Учиться, видно, тебе уж не придется, да и поздно: вон какой мужичище вырос, хоть потолки подпирай.
— А я как раз и еду учиться.