Повесть о детстве - Гладков Федор Васильевич (читать книги онлайн полные версии txt) 📗
- А мы их брагой угостим, - хихикал Сыгней. - Девок в розвальни натискаем, а парням брагу ковшом подносить будем... Они страсть нашу брагу любят.
Мать и Катя сели в санки и застатились, как на картинке, а отец пристроился с краю с ременным кнутом в руке и натянул целый ворох ременных вожжей. Гнедко еще выше задрал голову и захрумкал удилами. Сыгней залился хохотом и заплясал у саней: должно быть, наш экипаж и рысаки, а особенно щеголеватая посадка отца показались ему очень смешными. - - Ну, пошел!.. крикнул он сквозь хохот. - Н-но!
Тпру-у-у! Понесли, вороные! Держись, братка, - разнесут, костей не соберешь.
А отец, под хохот Кати и матери, ударил вожжами по лошадям, откинулся назад, делая вид, что едва сдерживает гнедка и кобыленку, лихо закричал, взмахивая кнутом:
- Н-но, лихие! Шире, грязь, - назём ползет.
Я тоже хохотал, вцепившись в передок саней, - хохотал не потому, что было смешно, а потому, что никогда еще не переживал такой свободы, такого вольготного веселья, как в этот день. Словно все - и дед, и отец, и мать родились заново. Как будто все будничные заботы, весь~суровый гнет дедовой власти, постоянный страх и угрюмая скука патриархального благочиния растаяли, как ночь, и в дом ворвалось радостное, свежее утро, а солнышко осветило лица и заиграло в глазах. Вся деревня кричала, пела, звенела колокольцами, кудахтали куры, пели петухи, и шум улицы от длинной вереницы саней, которые мчались друг другу навстречу, тревожил сердце какой-то новой, пробудившейся радостью. А может быть, эта радость плескалась во мне потому, что я ощущал в себе бурю роста, когда тело трепещет от наслаждения жизнью, когда хочется прыгать, играть, исследовать и открывать новое, когда носишь в себе солнце, небо, чудесные переливы воздуха, а ночью утопаешь в бездонной тишине, полной огромных непостижимых тайн. Может быть, и потому, что солнышко поднялось уже высоко, посвежело, заулыбалось и запахло весною.
На крыльцо вышла бабушка, и в ее лице и уставших глазах я увидел тоже радость: вероятно, она вспомнила свою давно минувшую молодость. Всякая молодость хороша:
ведь она расцветает и бушует всюду, а весенняя трава пробивается навстречу солнцу даже из-под камней и из подполья.
Лошади зашагали к воротам и зазвенели колокольчиками. Отец ударил кнутом по их сухим крупам, а Сыгней схватил метлу и огрел ею гнедка. У бабушки поднялись брови, и она затряслась от смеха.
- Братка-то... - задыхаясь от смеха, кричал Сыгней бабушке. Взнуздал... наших бегунов... да еще лихачом сидит...
Он подбежал к саням и уперся плечом в задок.
- Подтолкнуть, что ли, а то не осилят...
Отец тоже смеялся и нахлестывал и гнедка и кобыленку.
Мы выехали на улицу. Лошади, гремя колокольцами, потрусили мимо пустой избы Каляганова, мимо пятистенного дома с лавкой Митрия Степановича и свернули на длинный порядок.
По улице сплошной чередой ехали парами и в одну лошадь девки и молодухи и горланили песни. Впереди и позади звенели колокольцы, фырчали лошади. Санки и розвальни пылали нарядами, а позади спускались клетчатые одеяла, шали в огурцах, дерюги. Навстречу двигался другой поезд.
Девки и молодые бабы набивались в сани целым ворохом, пронзительно кричали песни и хохотали. Нас перегоняли, нахлестывая упаренных лошадей, парни с гармоньей. Они тоже орали песни. Некоторые из них спрыгивали с саней, подбегали к девкам и падали в их кучу. Девки визжали, отбивались от них и старались вывалить их на дорогу.
На той стороне тоже суматошились разноцветные вереницы саней. Старики и старухи кучками шли от избы к избе и пели протяжные песни, а кто помоложе - плясали по дороге, пьяненькие, с блаженными лицами. Мать и Катя пели одну песню за другой, и лица их раскраснелись и стали красивыми. Отец не в тон тоже пел высоким тенорком и делал вид, что он навеселе: он крутил головой, взвизгивал и разудало погонял лошадей. И мне казалось, что наши одры тоже заразились общим движением и весельем и стали как будто бодрее и рысистее. Все песни я знал и вместе с матерью и Катей заливался во все горло, и мне ненасытно хотелось еще и еще петь. Когда мы проезжали мимо избы Максима Сусина, я невольно поискал глазами тетю Машу.
На завалинке сидел сам кривой Максим и грыз подсолнушки. Но ни Маши, ни Фильки нигде не было. Только на обратном пути я увидел хорошую лошадь и двухместные санки. Правил лошадью Филька, а Маша сидела, бледная и угрюмая, рядом с ним. Она увидела меня, и лицо ее вспыхнуло радостью и испугом. Она махнула мне рукой и что-то крикнула. Филька снял шапку и приветливо оскалил зубы. Он был такой большой, что санки под ним казались игрушечными. Мать на минуту перестала петь и проводила Машу тревожными глазами.
Катя злословила:
- Красуется перед народом Филька-то: глядите, мол, какую кралю заарканил. Максим-то кривой тоже в мироеды лезет...
Отец завистливо усмехнулся.
- Кривой-кривой, а не промах. Он холсты взял в залог у баб за отруби для скотины и продал их в городе, а Кузьму Кувыркина заставил себе сыромятную кожу сдавать.
Сейчас в долю к Пантелею вошел - вощину да шерсть скупает по селам. Он не только баб - чертей сожрет...
Но Катя уже не слушала его и, задрав голову, запела:
"Во пиру была, во беседушке..." Подхватила мать, потом я.
Отец захлестал лошадей и сдвинул шапку на затылок. Я не отрывал глаз от встречного потока проезжающих в звоне, в песнях, в криках, в кипенье разноцветных платков и лент.
Встречные махали нам длинными рукавами, смеялись и кричали не поймешь что.
Так мы объехали все село. На той стороне к нам подбежал трезвый Ларивон и ввалился в сани.
- Прокачусь с вами, Вася и Настенька. Одно горе - браги купить не на что. Сват Фома скупой - взаймы ни копейки не даст и в гости не позовет, не любит он меня... Да и ты, Вася, не любишь... Отвези ты меня к свату Максиму:
он мне не откажет. - И вдруг взъярился: - Он-то не откажет, да враз свяжет. Лишний гвоздь в крест забьет... Эх, Настенька! Убежал бы я отсюда куда глаза глядят. Ежели не сопьюсь, убегу ночью... и сгину... чтобы звания не осталось.
Отец недоброжелательно напомнил:
- Без пачпорта, Ларивон, по этапу пригонят аль, как бродягу, в Сибирь сошлют.
- А пущай, мне все едино: что клюква, что рябина.
И в Сибири люди живут. Может, я там-то и найду свой талан. Ничего у меня не выходит, милая Настенька, сестрица моя дорогая. И силы есть, и работу у барина ворочаю, как бык. А рази эта работа в радость? По ночам-то плачу я, Настенька. Как домовой брожу. Все нутре тоска сожгла...
Словно я железом скованный...
Мать грустно молчала, и я видел, что ей жалко Ларивона. А отец трунил над ним:
- А ты пей больше. Может, пропьешь последние лоскутки да себя заложишь. Тогда и тужить не о чем.
Отец был недоволен, что Ларивон ввалился в сани, Катя тоже надулась. Он омрачил им гулевой час. Мне тоже этот длиннобородый дядя уже достаточно принес тяжелых обид.
Он будил во мне тревожное беспокойство, и я боялся встреч с ним: я ждал, что он обязательно выкинет что-нибудь неожиданное, несуразное, дикое. А мать была спокойна, но посматривала на него с печальным раздумьем. Она вздохнула и грустно сказала:
- Не будет тебе счастья, Ларя. Сам ты не знаешь, чего тебе надо. И здесь запутался, и на стороне пропадешь. Тебе и при отце было тесно, а сейчас и свет тебе в овчинку.
Ларивона как будто встряхнули слова матери. Глаза его вспыхнули, он ударил себя кулаком по груди.
- Верно, Настенька, сестричка моя сердешная! Пра, верно! Как рос в мешке, так в мешке и дрягаюсь. Разорвать бы его, да не рвется. Пойду к Микитушке, к божьему человеку. Один он остался для души. Он-то зна-ат... он-то нас, дураков, давно зовет к спасенью. Все, бат, брось - и все, бат, найдешь. Пойду! Стой, Вася, я вывалюсь.
Отец как будто ждал этого и остановил лошадей. Ларивон легко выскочил из саней и, сутулясь, размахивая руками, широко пошагал по санной дороге вдоль реки на дальнюю часть Заречья - к крутому длинному обрыву, где поверху тянулся самый высокий длинный порядок. Этот далекий ряд изб и амбаров напоминал мне густую стаю ворон на заборе.