Салтыков-Щедрин - Тюнькин Константин Иванович (читать книги онлайн .TXT) 📗
В нескольких письмах к матери 1873 года, в самый разгар раздора по поводу заозерского наследства, Салтыков создает выразительнейший, почти сатирический портрет Дмитрия как своего «злого демона, который раздельным актом расстроил меня со всем семейством». Рассказывая матери о тягостных для него перипетиях заозерского дела, Салтыков вновь вспоминает брата: «...злой дух, обитающий в Дмитрии Евграфовиче, неутомим и, вероятно, отравит остаток моей жизни». Дмитрий Евграфович обладал такими чертами характера и нравственными свойствами (возможно, напоминавшими брата матери, дяденьку Сергея Михайловича, о котором в «Пошехонской старине» было сказано: «воистину стальная душа»), которые уже позволяют Салтыкову обобщать; поведение и облик Дмитрия все больше и больше вырастают до размеров и смысла символа. Очень скоро Салтыков напишет, что в лице Иудушки Головлева он изобразил именно Дмитрия Евграфовича (письмо к А. М. Унковскому от 1/13 ноября 1876 года). «Что касается до настоящего Вашего письма и выраженного Дмитрием Евграфовичем желания, чтобы я приехал к нему, — пишет Салтыков матери в апреле 1873 года, — то я нахожу, что самое лучшее и даже единственное средство не ссориться с ним — это совсем его не видеть. Он имеет какие-то совершенно преувеличенные понятия насчет заозерского наследства, и говорить с ним об этом предмете значит только расстроивать себе нервы. Видеться с ним значит подливать в огонь масла, потому что этот человек не может говорить резонно, а руководится только наклонностью к кляузам. Всякое дело, которое можно было бы в двух словах разрешить, он как бы нарочно старается расплодить до бесконечности. Я положительно слишком болезнен, чтоб выносить это. Не один я — все знают, что связываться с ним несносно, и все избегают его. При этом он прямо не признает, что половина имения принадлежит мне, а мне уступить этого не приходится. Но положим, что в этом отношении может быть решителен только суд, но диковина заключается в том, что он даже половину доходов за мной не хочет признавать, тогда как на этот счет слова раздельного акта совершенно понятны. Следовательно, говорить нам об этом значит возобновлять те спасские сцены <ссоры в Спасском доме, когда Салтыков приезжал туда в 1872 году>, которые именно из этого источника и произошли». И Салтыков заключает свою характеристику словами, прямо предваряющими и подготовляющими черты облика Иудушки: «Ужели, наконец, не противно это лицемерие, эта вечная маска, надевши которую этот человек одною рукою богу молится, а другою делает всякие кляузы?»
И вот в июле месяце Салтыков отправляется на похороны брата и объезжает родные тверские и ярославские места, те места, где прошло его десятилетнее деревенское детство. Он переезжает из Заозерья в Спас-Угол и обратно, посещает Углич, Ярославль, Ростов-Великий. Как много изменилось в этих краях с тех пор, с тех, теперь почти незапамятных времен, когда он здесь жил или бывал часто. Как обветшали и запустели старые дворянские усадьбы, как заросли не ухоженные заботливой рукой крепостного садовника парки и сады, как постарели обитатели и неузнаваемо изменились почти «выморочные» владельцы этих некогда цветущих имений! И рядом — как укрепились и почувствовали силу новоявленные буржуазные «столпы»!
Осенью, вспоминая многообразие и красочность летних поездок, Салтыков пишет очерк «Благонамеренные речи (Из путевых заметок)» («Отечественные записки», 1872, № 10; впоследствии очерк назван «В дороге»).
Еще начиная в 1863 году «Нашу общественную жизнь», Салтыков задает вопрос: «Что такое благонамеренность?» — и отвечает: прежде всего это «хороший образ мыслей». Но каково же содержание «хорошего образа мыслей» и кто имеет привилегию на обладание таким образом мыслей?
Встречаясь на путях своих длительных и многотрудных поездок по делам наследства со множеством самых разных людей, Салтыков убеждается, что эту привилегию имеют как раз те, кто в основу своего образа мыслей кладет восхваление «краеугольных камней» — тех «краеугольных камней», которые еще в статье 1863 года «Современные призраки» Салтыков не обинуясь причислил к «призракам». Новый художественный цикл «Благонамеренные речи» — при отсутствии в нем привычных Салтыкову приемов сатирического заострения, преувеличения и условности — тем не менее все же сатира — сатира на «охранительный» образ мыслей, выражающийся в форме лицемерных и паскудных «речей», в форме общих мест стадной «мудрости».
Во втором из опубликованных очерков «Благонамеренных речей» — «По поводу женского вопроса» («Отечественные записки», 1873, № 1) предмет саркастического изобличения Салтыкова — лицемерная и безнравственная тактика ревнителей «благонамеренности». «Столп современного русского либерализма», изобретатель блестящего административного афоризма: «никогда ничего прямо не дозволять и никогда ничего прямо не воспрещать» — Александр Петрович Тебеньков — определяет эту тактику. Он даже готов согласиться, что «ежели известные формы общежития <то есть всё те же «краеугольные камни» — семья, собственность и проч.> становятся слишком узкими, то весьма естественно, что является желание расширить их». Но все дело в том, как расширить?
Взять хотя бы так называемый женский вопрос. Его, утверждает Тебеньков, «весьма ловко» разрешила еще во времена Троянской войны Елена Прекрасная, и разрешила так, что внакладе остался лишь один Менелай, ее супруг. Такое разрешение и «расширение» очень точно может быть определено: «экскурсии в область запретного». И собственно вся жизнь наша, — либеральничает Тебеньков, не что иное, как такая сплошная экскурсия. Но горланят при этом о каком-то подрыве краеугольных камней одни дураки. Ведь «камни-то эти надежно защищены «благонамеренными речами».
Разумеется, «экскурсии в область запретного» могут быть позволены отнюдь не всем, вне их сферы следует оставить, например, «печенегов» (народные массы, крестьянство). «Ну а что, если печенеги... тоже начнут вдруг настаивать?» — спрашивает собеседующий с Тебеньковым автор. Но на это счет Тебеньков, либерал и «культурный» человек, вполне спокоен: «С тех пор, как печенеги перестали быть номадами <то есть кочевниками>, их нечего опасаться. У них есть оседлость, есть дом, поле, домашняя утварь, и хотя все это, вместе взятое, стоит двугривенный, но ведь для человека, не видавшего ни гроша, и двугривенный уже представляет довольно солидную ценность. Сверх того, они «боятся», и что всего замечательнее, боятся именно того, что всего менее способно возбуждать страх в мыслящем человеке. Они боятся грома, боятся домовых, боятся светопреставления... Следовательно, самая лучшая внутренняя политика относительно печенегов — это раз навсегда сказать себе: чем меньше им давать, тем больше они будут упорствовать в удовольствии. Я либерал, но мой взгляд на печенегов до такой степени ясен, что сам князь Иван Семеныч <эзопово обозначение власти>, конечно, позавидовал бы ему, если бы он мог понять, в чем состоит настоящий, разумный либерализм. Печенег смирен, покуда ему ничего не дают». Итак, «краеугольные камни» стоят прочно и будут стоять, пока «печенег» не вздумает вторгнуться в область «запретного», пока он будет коснеть в нищете и невежестве.
По мере повествования все расширяется круг тех, кому оказываются позволены «экскурсии в область запретного», кто при этом спрятался за «благонамеренными речами», как за каменной стеной. Это, разумеется, никак не «печенеги» — это новые ревнители «краеугольных камней» собственности, государственности, семейного союза, новые «столпы», спокойнейшим образом присваивающие чужую собственность, без зазрения совести умыкающие чужих жен и широкой рукой залезающие в государственный карман. И все это под громкий аккомпанемент «благонамеренных речей».
Так вопрос о тактике «благонамеренности» вырастает в коренной для салтыковской сатиры вопрос — об отношениях народной массы и «правящих сословий» (к дворянству здесь уже прибавился новый хозяин жизни — «чумазый»-буржуа), народа и власти.