Последняя книга, или Треугольник Воланда. С отступлениями, сокращениями и дополнениями - Яновская Лидия
После чего «при отправлении в Академию» был «снабжен деньгами прогонными и суточными на проезд, а также на обзаведение бельем и обувью» [459].
Духовная академия в Киеве помещалась на Подоле, как и во времена гоголевского Хомы Брута. В пору учебы Афанасия Ивановича Булгакова, а потом и в годы его службы это было весьма вольнолюбивое учебное заведение, по вольнолюбию отнюдь не уступавшее Киевскому университету.
Студенты ведь были взрослые (Афанасию Ивановичу в момент поступления в Академию — 22 года), весьма образованные и мыслящие ребята, как правило, «казеннокоштные», то есть из многодетных и небогатых священнических семей. Предполагалось, что все они будут педагогами — преподавателями духовных училищ и семинарий. И ученье для них было выходом в большую и самостоятельную, свободную жизнь.
Из писем А. И. Булгакова к Владимиру Позднееву (Позднеев тоже поступил в духовную академию, но — Санкт-Петербургскую) видно, как волнуют его и его друзей мысли о будущем, о призвании, о реализации всего самого достойного, что есть в их собственных личностях… Чтобы ни в коем случае не стать «болваном» на кафедре, даже если это всего-навсего кафедра учителя в духовном училище… Ни в коем случае не повторить иных «профессоров» из тех, у кого он и его друзья учились в духовных училищах и семинариях…
«Я задаюсь целию очень скромной, — пишет А. И., — именно: если попаду в „профессоры“ какого-нибудь духовного училища или семинарии, то употреблю все усилия, чтобы быть не таким, на которого сыплются насмешки учеников, бросаются бумажки и чуть-чуть не плюют в глаза, а таким, к которому питают хоть каплю уважения. <…> Для этого нужно постараться следить за жизнью, проследить развитие молодой души, которая бодрствует в ребятах и особенно чутка ко всем гадостям, которыми отличается какой-нибудь восседающий на учительском стуле болван. Мне кажется, что в семинарии я порядочно повидал болванов такого <рода?>»…
«…До тех пор учитель (нам ведь, кроме этого громкого звания, дожидать нечего), до тех пор, пока не станет выше своих учеников в умственном отношении, не приобретет над ними нравственного влияния и не будет пользоваться авторитетом; пока он не будет выше своих учеников в своих нравственных понятиях, до тех пор его слова для них будут пустою стрельбою. В итоге же выйдет то отношение к нему, которое мы сами питали к некоторым из наших учителей. Ох, братцы, я, кажется, бы не пережил такого отношения к себе; вспомнишь об этом, так волосы дыбом становятся»…
«Я, кажется, не ошибусь, если скажу, что мы все <хотим?> каждому своему учителю показать свое превосходство над ним. Мы! — ученики! — а что если да наши ученики постараются сделать то же? Ведь нельзя и допустить, что они будут глупее нас: век идет вперед и духовное семинарство, несмотря на свою отсталость, тоже. Следовательно, нам следует явиться в семинарию умнее»…
И год спустя, негодуя на то, что его друзья в Питере запускают учебу: «…Повторяю вам, что и прежде писал: не обратитесь в таких ребят, на которых ученики показывают пальцами. Ведь не всем двигать народы, пересоздавать массы; достаточно, если каждый из нас внесет свою долю в муравейник, и тогда составится куча. Поэтому нечего разочаровываться, что не все будем Цезарями, Помпеями, Солонами, Сперанскими и т. п. По-моему, хорошо будет, если скажут о нас: вот добрый человек»… [460]
Эти письма — исповедь человека молодого и честолюбивого, все честолюбие которого — в благородном служении будущему, которое непременно должно быть (по крайней мере, так ему казалось) светлым и мудрым. Честолюбие талантливого человека… К концу жизни обыкновенно приходит понимание того, что чтo было, то и будет, приходит ощущение несбывшихся надежд и не осуществившихся планов… Но — мы не знаем нашего будущего — и он не узнает, что так славно реализуется в своем сыне, который унаследует от него это честолюбивое желание выполнить свое предназначение. И выполнит, осуществит, создаст…
А. И. Булгакова более всего влекли знания. Не карьера, опирающаяся на знания, а самые знания, которые он определял как стремление к познанию человека («знание о человеке с его хорошею и дурною сторонами»… «я читаю о человеке все, что попадет под руку»…). Академические лекции на первых порах поразили и даже ошеломили его. Притом с весьма неожиданной стороны.
«Я, брат, живу на историческом отделении и исправно посещаю лекции, — писал он В. Позднееву, — хотя многих из них никак не могу переварить, так они неудобоваримы» [461].
«В том, что читают наши профессора, такой сумбуральный хлам, для упорядочения которого недостаточно не только моей 14-вершковой головы, но, мне кажется, даже и такой громадной, какую встретил Руслан во время своих странствований по неведомым дорогам (sahen Sie „Руслан и Людмила“ Пушкина).
Да хорошо было бы, если бы все это читалось в одном направлении и вело к одной цели; беда-то в том, что один докажет в своих лекциях одно, а другой другое, совсем противоположное. Может быть, в их головах их мнения и совмещаются с чем, но влитые в головы, такие, как моя, их чтения производят действие соды на кислоту или огня на воду…»
И уверяет даже, что после лекций по философии и Св. Писанию, следующих непосредственно одна за другою, в голове происходит то же, что после бутылки пива со стаканом водки [462].
Но то, что курсы не читались «в одном направлении» и лекция по философии, случалось, противоречила тому, что час спустя излагалось в лекции о Священном Писании, то, что профессора пользовались полной свободой и не было ни тенденциозного давления, ни идеологического контроля со стороны начальства, по-видимому, было благом. Возникала уникальная атмосфера жизни Киевской академии — с этой независимостью мышления, широтой взглядов и терпимостью, которые поражают нас в сочинениях А. И. Булгакова.
В Орловской семинарии с такими вещами он, надо думать, не встречался.
Смятение от первых лекций быстро пройдет, и наш студент придет к мысли, что нечего жаловаться, поскольку Академия дает прекрасную возможность учиться самому. Правда, пишет он, она «не положит в рот, не разжует», но зато «дает возможность нам, например, пить, есть, спать и, самое главное, дает свободу, не стесняет ни в чем, особенно в употреблении своего времени. У нас в академии что хочешь, то и делай; вот это-то и дорого. Этот-то дар академии и может сделать из нас, кажется, что-нибудь поумнее, чем были мы прежде».
«А ум-то этот, — замечает он, — в книжищах, которых в нашей библиотеке сотни тысяч» [463].
Да, Киевская духовная академия давала возможность работать много и самостоятельно. И студент А. И. Булгаков прокладывает свою дорогу к знаниям — собственным, индивидуальным. Упорные занятия из месяца в месяц… Изучение языков… И книги, книги, книги…
Интересно его январское письмо 1985 года. Четвертый курс, последний. А. И. объясняет другу, почему не поехал домой в Орел на рождественские каникулы:
«Я в Орел не мог поехать весьма по простой причине: у меня, как и вообще у нас, работы нынешний год очень много, а потому ломаться, т. е. переламывать порядок жизни, весьма неудобно. Тем более это было неудобно мне: у меня находится на руках около 200 академических книг. Теперь представь, сколько было бы возни с уборкою их на праздники, а потом с новою разборкою после праздников; а сдать в библиотеку я их не мог, потому что они снова мне нужны.
Кроме того: у нас 18 лекций в неделю (понимаешь!) по 8 предметам, и по каждому почти бывают репетиции, следовательно, нужно постоянно ходить на них, слушать, записывать и учить. <…> Таким образом праздники для нас представляют великое утешение в смысле том, что во время их чтения лекций не бывает, а потому можно почитать чего-нибудь постороннего и вообще отдохнуть».