Вспомнить все: Моя невероятно правдивая история - Шварценеггер Арнольд (книги бесплатно без регистрации .TXT) 📗
После военного лихолетья родители мечтали о мире и стабильности. Мать была крупной женщиной крепкого телосложения, физически сильная и выносливая, и при этом она была прирожденная домохозяйка – в доме у нас всегда царила идеальная чистота. Мать закатывала половики, опускалась на четвереньки, брала щетку и мыло и оттирала половые доски, после чего вытирала их насухо тряпками. Она буквально фанатично требовала от нас аккуратно развешивать верхнюю одежду и тщательно складывать постельное белье и полотенца, наглаживая острые, как бритва, складки. За домом мать сажала свеклу, картошку и клубнику, чтобы кормить семью, а осенью заготавливала на зиму соленья и квашеную капусту в больших стеклянных банках. Когда отец в половине первого приходил домой из полицейского участка, у матери уже обязательно был готов для него обед, и точно так же вечером его ждал ужин, когда он возвращался ровно в шесть часов.
Финансами также занималась мать. Поработав в конторе, она была очень собранной; кроме того, писала без ошибок и хорошо считала. Каждый месяц, когда отец приносил домой жалованье, мать оставляла ему пятьсот шиллингов на карманные расходы, а остальное забирала на хозяйство. Она отвечала на все письма и оплачивала счета. Раз в год, в декабре, мать отправлялась с нами по магазинам покупать одежду. Мы доезжали на автобусе до универсального магазина «Кастнер и Олер» в Граце, расположенном сразу за перевалом. Это старое здание было двух– или трехэтажным, но в нашем представлении оно было огромным, как торговый центр «Америка». В нем были эскалаторы и даже лифт из стекла и стали, и мы катались в нем, глазея по сторонам. Мама покупала нам только самое необходимое – рубашки, нижнее белье, носки и тому подобное, и все это доставлялось на следующий день к нам домой в аккуратных бумажных свертках. В ту пору торговля в рассрочку только набирала силу, и матери очень нравилось выплачивать каждый месяц лишь часть общей суммы. Дать простым людям, таким как моя мать, возможность свободно совершать покупки, – это явилось хорошим стимулом развития экономики.
Мать также взяла на себя и все вопросы со здоровьем, хотя именно отец был обучен действиям в чрезвычайных ситуациях. Мы с братом переболели всеми мыслимыми детскими болезнями, в том числе свинкой, скарлатиной и корью, поэтому мать набралась большого опыта во врачевании. Ее не могли остановить никакие преграды: однажды зимой, когда мы с братом были еще малышами, Мейнхард подхватил воспаление легких, и рядом не оказалось ни врача, ни «Скорой помощи». В разгар ночи, оставив нас с отцом дома, мать взвалила Мейнхарда на спину и прошла с ним пешком по заснеженной дороге больше двух миль до больницы в Граце.
Отец являлся гораздо более сложной личностью. Он бывал щедрым и ласковым, особенно с матерью. Они страстно любили друг друга. Это чувствовалось по тому, как мать по утрам приносила отцу кофе, а он постоянно преподносил ей разные маленькие подарки, обнимал ее, похлопывал по спине. Свои чувства они делили и с нами: мы с братом частенько забирались к ним в постель, особенно в грозу, когда сверкали молнии и громыхал гром.
Но примерно раз в неделю, обычно в пятницу вечером, отец возвращался домой пьяным. Порой он отсутствовал до двух-трех часов ночи, просиживая в Gasthaus вместе с жителями деревни, к которым нередко присоединялись священник, директор школы и мэр. Мы просыпались среди ночи, услышав, как отец в бешенстве разгуливает по дому и кричит на мать. Ярость быстро проходила, и на следующий день отец уже был добрым и ласковым и вел нас обедать в таверну или дарил подарки, искупая свою вину. Однако если мы с Мейнхардом вели себя плохо, отец отвешивал нам затрещины и порол ремнем.
Нам с братом это казалось совершенно нормальным: все отцы лупили своих детей и возвращались домой пьяными. Один наш сосед надирал своему сыну уши и хлестал розгами, которые мочил в воде, чтобы было больнее. А пьянство было неотъемлемой частью любого застолья. Иногда мужчины приводили с собой в Gasthaus своих жен и детей. Мы с братом считали большой честью сидеть за столом вместе со взрослыми, а потом есть десерт. Или нас пускали в соседнюю комнату, угощали кока-колой и сажали играть в настольные игры, листать журналы и смотреть телевизор. Мы оставались в таверне до полуночи, думая: «Ого, это просто здорово!»
Мне потребовалось много лет, чтобы понять, что за внешним Gemütlichkeit [1] в действительности стоят горечь и страх. Мы росли в окружении тех, кто считал себя сборищем неудачников. Их поколение развязало Вторую мировую войну и потерпело в ней поражение. В годы войны отец ушел из жандармерии и поступил в военную полицию в немецкой армии. Он служил в Бельгии, во Франции и в Северной Африке, где подхватил малярию. В 1942 году его едва не схватили в плен под Сталинградом, в самом кровопролитном сражении войны. Дом, в котором он находился, был взорван русской бомбой. Отец три дня пролежал под завалами. У него был поврежден позвоночник, в обеих ногах были осколки. Ему пришлось несколько месяцев лечиться в госпитале в Польше, прежде чем он поправился и смог вернуться в Австрию, где снова поступил в гражданскую полицию. Но кто знает, сколько времени потребовалось, чтобы залечить раны психики, если учесть все, что довелось пережить отцу? Я слышал разговоры о войне, когда мужчины напивались пьяными, поэтому могу себе представить, как болезненно все было. Они потерпели поражение, и еще они боялись того, что однажды придут русские и угонят их к себе, восстанавливать Москву и Ленинград. Они были обозлены, старались скрыть ярость и унижение, однако разочарование слишком глубоко пустило корни в их сердцах. Только подумать: им ведь обещали, что они станут гражданами новой великой империи и каждая семья будет обладать всеми жизненными благами. А вместо этого они вернулись в разоренную страну, где нет денег, не хватает продовольствия, все надо восстанавливать. Страна занята оккупационными войсками, так что они больше не хозяева своей родины. И хуже всего то, что нет никакого способа забыть то, что им пришлось пережить. Ну как залечивать эту немыслимую травму, когда все стараются о ней молчать?
Наследие Третьего рейха официально стиралось. Всем государственным служащим – представителям местной власти, учителям, полицейским, – требовалось пройти так называемую «денацификацию». Их долго допрашивали, их личные дела тщательно изучали, проверяя, причастны ли они к военным преступлениям. Все связанное с нацистской эрой изымалось: книги, фильмы, плакаты, даже личные дневники и фотографии. Нужно было отдать все: война начисто стиралась в сознании.
Мы с Мейнхардом лишь смутно это чувствовали. У нас дома была книга с красивыми картинками, которую мы брали, когда играли в священника, притворяясь, что это Библия, потому что размером она была гораздо больше нашей семейной Библии. Один из нас стоял, держа раскрытую книгу, а другой читал мессу. На самом же деле это был альбом, пропагандирующий великие свершения Третьего рейха. Разделы были посвящены различным темам: коммунальные службы, строительство тоннелей и плотин, речи и выступления Гитлера, новые большие корабли, новые памятники, великие сражения войны в Польше. В каждом разделе имелись чистые страницы, и, покупая военные облигации, можно было получить фотографии с номером, которые следовало наклеить на соответствующую страницу. Как только коллекция оказывалась полностью собранной, вручался специальный приз. Мне больше всего нравились страницы с изображением величественных железнодорожных вокзалов и могучих паровозов, окутанных паром, но больше всего я обожал фотографию двух железнодорожников на открытой дрезине, приводимой в действие рычагом, – для меня это было олицетворением приключений и свободы.
Мы с Мейнхардом даже не догадывались, что это за книга. Но однажды, собравшись играть в священника, мы обнаружили, что она исчезла. Мы тщетно искали повсюду. Наконец я спросил у матери, куда исчезла красивая книга: в конце концов, это же была наша Библия! Но мать только ответила: «Нам пришлось ее отдать». Позднее я просил отца: «Расскажи мне о войне», расспрашивал его о том, что он делал, где бывал. Его ответ был неизменным: «Тут не о чем говорить».