Шуберт - Кремнев Борис Григорьевич (читать книги онлайн без сокращений .TXT) 📗
Торжество ее составляет содержание четвертой, последней части сонаты. Словно быстрый поток, стремится музыка вперед. И вдруг ее бег обрывается. Внезапно и неожиданно. На одной одинокой и щемящей ноте. Будто жизнь человека, внезапно оборванная разрывом сердца.
Соната до мажор – она писалась много позже, в 1825 году, – осталась неоконченной. Шуберт так и не довершил ее. Но то, что когда-то взволновало композитора, облеченное в ткань музыкальных образов, волнует и по сей день. Пусть и незавершенное.
С той поры как человек становится сознательным, его гложет желание остановить счастливо прожитый миг. Но совладать со временем пока не дано никому. Кроме тех, кто творит искусство. Они, воссоздавая в образах прожитое, спустя годы и десятилетия воскрешают ушедшее мгновение. И оно, милое сердцу одного, становится милым сердцам многих. Так, поборов власть времени, творцы искусства обретают власть над людьми – добрую и благодатную власть, доставляющую человечеству радость, счастье и наслаждение.
Все в мире проходит. И хорошее и плохое. Первое быстрее второго, к сожалению.
Промелькнуло лето. Надвинулась осень с ненастьем и предотъездной суетой. И грустью по тому, что минуло. А также тревогой перед тем, что ждет впереди. На мокрой, хмурой земле желтел палый лист – изъятая из обращения монета летней поры. А в мокрое и хмурое небо печально вздымались, словно исхудалые старческие руки, сучья с бесстыдно оголенными ветвями.
Ушел Желиз, и пришла Вена, холодная и неприязненная. Не только внешне, но и внутренне.
Негде было жить. И не на что было жить. К отцу в новый дом он не пошел. Вкусивший свободы не довольствуется неволей. Лето в Желизе окончательно убедило Шуберта в том, что обратный путь в школу ему заказан. Исхлопотанный отцом годовой отпуск истек. А вместе с ним кончилась и карьера школьного учителя. То, что зрело многие годы, что выливалось в глухую, не всегда видимую глазом, но ожесточенную и непримиримую борьбу, пришло к своему логическому завершению. Как ни тяжело было, но с отцом пришлось порвать.
Лишь четыре года спустя произошло примирение. С тем чтобы впредь и навсегда один не мешал другому идти своим, избранным на всю жизнь путем.
Долголетнее единоборство нашло свое выражение в аллегорической новелле «Мой сон». Это удивительный и единственный в своем роде образец шубертовской прозы – горькая, правдивая исповедь о прожитом, облаченная в замысловатые романтические одежды.
Я был братом многих братьев и сестер. У нас были добрые отец и мать. Я всех их любил глубокой любовью. Однажды отец повел нас на богатый пир. На пиру мои братья очень веселились. А мне стало грустно. Тогда отец подошел ко мне и приказал отведать чудесных блюд. Я не мог. Отец рассердился на меня и прогнал прочь. С сердцем, полным бесконечной любви к тем, кто меня презрел, я отправился в далекие страны. Долгие годы мою душу терзали страдания и великая любовь. Но вот пришло известие о смерти моей матери. Я поспешил проститься с нею. Горе смягчило сердце отца, и он разрешил мне войти. Я увидел ее труп. Слезы полились из глаз моих. Словно старое доброе время встало предо мной, такое, каким его знала усопшая и какое, по ее мнению, должно было окружать нас и впредь.
В скорби мы провожали ее прах и гроб опустили в могилу. С этого времени я снова жил дома. Но отец опять повел меня в свой любимый сад и спросил, нравится ли он мне. Но сад был противен мне, и я не посмел ничего сказать. Тогда в гневе отец еще раз спросил, нравится ли мне сад. Дрожа, я ответил: «Нет!» Отец ударил меня, и я убежал. И во второй раз, с сердцем, полным бесконечной любви к тем, кто меня презирал, я отправился в далекие страны. Я пел песни и пел их много-много лет. Когда я пел о любви, она приносила мне страдания, когда я пел о страдании – оно превращалось в любовь.
Так любовь и страдания раздирали мою душу.
И вот однажды я узнал об одной только что умершей благочестивой деве. Вокруг ее гробницы был начертан круг, в котором юноши и старики пребывали в вечном блаженстве. Они говорили тихо, чтобы не разбудить деву.
Казалось, над гробницей девы все время вспыхивают с легким шумом искры и через них юношам передаются небесные мысли. Тогда и меня охватило страстное желание – быть вместе с ними. Люди говорили, что только чудо может ввести меня в этот круг. Но я медленными шагами приближался к гробнице, опустив глаза долу, весь проникнувшись твердой верой, и, прежде чем я успел опомниться, я оказался в этом кругу, внутри которого все так чудесно звучало, и в одно мгновение я почувствовал вечное блаженство. Я увидел и своего отца, прощающего и любящего. Он заключил меня в свои объятия и заплакал. Еще больше слез пролил и я.
Франц Шуберт.
В жизни примирение выглядело не столь трогательно, как на бумаге. Отношения были действительно восстановлены. Но кое-как. Лишь постольку, поскольку ушла открытая вражда. В общем отец и сын стали посторонними людьми. Каждый существовал сам по себе, не вмешиваясь в жизнь другого.
Такое разрешение давнего конфликта было, конечно, не самым счастливым, но уж, во всяком случае, самым удобным для дальнейшей жизни и того и другого.
Комната была длинной и узкой, в одно окно. Оно выходило на улицу, сжатую высокими домами. Оттого в комнате даже в солнечную погоду висел тусклый полумрак. В течение дня он все больше густел, перемешиваясь с табачным дымом.
Хотя комната была маленькой, в ней не было тесно. Напротив, она выглядела пустой. Так мало в ней было вещей; койки, стол для еды и работы, рояль, книжная полка. Самое необходимое, без чего невозможно обойтись.
Ни Майерхофер, ни Шуберт, с которым тот разделил жилье, не заботились о комфорте. Их занимало лишь дело, которому они отдали свои жизни. Правда, жизнь, которую вел Майерхофер, была двойной. Он не только писал стихи, но и служил. Каждое утро надевал белую сорочку, строгий черный фрак и отправлялся в присутствие, чтобы только под вечер вернуться домой.
Это устраивало Шуберта. Он мог работать без помехи, хотя и жил вдвоем.
Вставал он рано, когда в полутемной комнате едва начинало светать. Выпив чашку крепкого кофе с булкой – этот нехитрый завтрак каждое утро подавала хозяйка квартиры, вдова Сансуси, добродушное, веселое, несмотря на бедность, никогда не унывающее существо, – и сразу принимался за дело.
Писал он упоенно и долго. Часов до двух. Пока голод не напоминал, что пора обедать. Если деньги позволяли, шел в трактир. Если же их не было, что случалось довольно часто, ел всухомятку – хлеб, сыр, кусок высохшей колбасы – и снова брался за перо.
Рука его еле поспевала за мыслями. И как ни быстро, скрипя и разбрызгивая чернила, бегало по бумаге перо, мысли обгоняли его.
Кончив одно сочинение, он тут же принимался за другое.
Если же в разгар работы к нему заходил кто-либо из друзей, он на миг отрывался от рукописи, изумленно вскидывал на лоб очки, отрывисто бросал через плечо: «Привет!.. Как дела? Хорошо?» – и снова погружался в работу. Так, словно в комнате не было никого, кроме него и музыки.
Под вечер, когда возвращался Майерхофер, он, наконец, вставал из-за стола. Не из-за усталости или нехватки идей, а просто потому, что надо было высвободить товарищу рабочее место.
Майерхофер писал стихи, а он лежал на кровати, курил трубку и, ни о чем не думая, поглядывал на струи сизого дыма, тянувшиеся к окну. Или читал газету либо книгу. И время от времени откладывал их в сторону, чтобы прислушаться к голосам, неумолчно звучавшим в нем.
Случалось и так, что на глаза попадалось стихотворение, только что сочиненное Майерхофером. И мгновенно высекало в сердце искру. Тогда он, полулежа, приладив лист нотной бумаги на коленях, писал музыку. А затем подходил к роялю и тихонько проигрывал ее. И Майерхофер, угрюмый, сдержанный, запертый на все засовы, вскакивал и начинал носиться по комнате, восторженно напевая песню, только что рожденную на свет.