Пушкин (часть 2) - Тынянов Юрий Николаевич (серия книг .TXT) 📗
Ему нравились загадочные и ложные имена в тетрадях отцовского бюро. Автор прятался за буквами, цифрами, анаграммами. О нем спорили, гадали.
Более всего Калинич одобрял почерк Данзаса:
– Упруго, кругло и мелко. Годен к писанию реляций и приказов.
И, задумавшись, прибавлял о Данзасе:
– Вот он и шалит, и жалобы всеобщие, и во всех науках только что не последний, а дал же бог руку: с таким почерком нигде не пропадет.
Калинич, впрочем, учил их писать на два манера.
– Буде пишете для себя, нужно стараться едино о ясности напечатления, чтоб понять самому то, что написал. Но, пишучи для других, нужно льстить воображению. Парафом, у места поставленным, большего достигнешь, чем убеждением. Сразу видно, кто писал: если квадратами, в коих еще виден полуустав, – это приказный. Если упруго и черно – воин. Но если почерк ровен, без кудрей, нажимов и лишнего полета, – тот человек далеко пойдет. Это есть почерк публичный, или, иначе сказать, официальный.
У Корсакова был почерк официальный. Он был скор, уклончив, замкнут, и ему льстило звание редактора. Когда его спрашивали, о чем говорил с ним Пилецкий, он никогда прямо не отвечал. Видно было, что он ценил доверие, ему оказываемое. Он часто лгал без всякой нужды и подражал во всем Горчакову, а так как тот подражал в походке императору, то Корсаков был двойным притворщиком.
Пилецкий одобрил первый нумер газеты, но заметил, что нужно бы побольше стихов, например взять у Пушкина стихи. Александр ничего не дал в журнал.
Между тем, надув губы, наморщив брови, с быстрым, бессмысленным взглядом, он украдкою свирепо грыз ногти во всех углах: на уроках Илья Пилецкий, гувернер, стал делать ему слишком часто замечания. А когда его окликали или трогали, вздрагивал и смотрел с отвращением и испугом. Его скоро все оставили. Когда он писал, – все, что говорили кругом, казалось ему в такие минуты жалко, нахально, притворно, недостойно того, кто говорил. Ломоносов однажды дернул его за рукав – он разразился бранью.
Походка у Малиновского была всегда ровная, прямая, он вывез ее из Англии. В эти дни он стал тороплив и шаток.
Однажды утром он вышел из своего дома, что был напротив лицея, и перешел было, как всегда, улицу. Двое лицейских видели его из окна. И вдруг им показалось, что директор посмотрел пустыми глазами на небо и закрыл лицо руками. Это продолжалось одно мгновение. Они смутились и ничего другим не рассказали.
Куницын был бледен в этот день; рот его был сжат с решительным выражением, как бывало, когда они переставали его слушать на лекциях: он не терпел, когда его прерывали. В этот день он не отвечал на вопросы, с которыми они всегда любили к нему обращаться, – они думали, что он на них сердит, он их не слышал.
Гувернеры молчали. В эти-то дни Пилецкий и отнял у них книги, привезенные из родительских домов. Математик Карцев, любивший мрачно шутить, молчал и, как бы ожесточась противу кого-то, скрипел мелом на доске, и мел осыпался под грузной рукой. Гауеншилд в самозабвенье жевал лакрицу так громко и быстро, что не успевал прочесть немецкие стихи Опица, чему они и были рады.
Это был день падения Сперанского. Они узнали об этом через неделю: важный родитель Мясоедова, толстый, как сын, сказал сыну при свидании.
Только дядьки по-прежнему растапливали печи, отдирая с треском бересту и ворча: печи дымили. Это было обязанностью дядьки Матвея, который из-за печей воевал с экономом. Эконом говорил, что и так тепло, а дядька Матвей возражал:
– Мне едино, что тепло, что холодно, да и вы у себя небось топите – вот и печь накалили, а они растут, им тепло нужно. Закупайте, что ли, дрова.
Царское Село опустело: император Александр странствовал. Он выехал в армию. Ходили слухи, непонятные для лицейских: Сперанский внезапно пал – казнен или заточен; он оказался изменником. В Москве открыт заговор мартинистов. Они хорошенько не знали, что такое мартинисты. Пилецкий разъяснил им. Глядя бесстрастно на Пушкина, он сказал, что мартинисты – это французы и люди, приверженные ко всему французскому, насмешники и философы, непочтительные и готовые на все; дух непочтения и своевольства – вот что такое мартинизм; ныне ему приходит конец. Главные очаги разврата – московские и петербургские модные лавки и книги французские уничтожаются. Более ничего знать им не нужно.
Во время классов Будри, когда старик кончил объяснять периоды, Пушкин спросил у него, что такое мартинизм. Будри откинулся в кресле. Он посмотрел строго на воспитанника.
– Где вы слышали это слово? – спросил он. Вдруг, грозно на всех поглядев, он сорвал с головы парик и бросил его на кафедру. Никто не засмеялся. Открылся коротко стриженный череп, квадратный лоб; черные, как угольки, глаза поблескивали. Он заговорил отрывисто и хрипло, грубым голосом, точно был не в классе, а на улице или площади.
– Мартинизм – пагубное суеверие, – сказал он, – подобное иллюминатству. Мартинисты – мистики. Злоупотребляя понятием божества, суеверы во все века затмевали разум. Приносились человеческие жертвы – и сколько людей было предано огню одной инквизицией! Не напоминают ли суеверы новейшие старых? Пустые таинства, предрассудки роковые! Мольер превосходно изобразил могущество и пустоту сего суеверия в Тартюфе. Вот что такое мартинизм.
Затем он преспокойно нахлобучил на голову парик, поправил его и приказал Пущину спрягать неправильный глагол coudre (шить – фр.) во всех временах и наклонениях. Пущин сбился, и Будри заворчал:
– Больше прилежания! Больше внимания! Вы никогда не научитесь говорить, а разве только болтать!
Он был добродушный старик и строгий учитель.
Итак, мартинисты были святоши. Мартином звали Пилецкого; отныне все, что делал Мартин, было мартинизмом. Его наушники: Корф, Ломоносов, Корсаков, Юдин – были мартинисты.
Тотчас после урока Александр обозвал Корфа мартинистом и захохотал. Корф не понял, но обиделся. Он распустил губы, его голубые глаза помутнели.
Корф очень легко обижался и плакал.
Он был плакса.