Страницы из летной книжки - Голубева-Терес Ольга Тимофеевна (книги полностью .TXT) 📗
Подарки мы поделили на всех обитательниц палаты, девушек из всех родов войск, и присели около Маменко. И вдруг она горько заплакала. Я растерялась.
— Болит? — Клава участливо погладила Вере здоровую левую руку. — Ну, не раскисай.
— Я не хочу-у... У меня никого...
— Скажи членораздельно, Верочка. О чем ты?
— К эва... к эва-куа-ции меня готовят. А я... а я... — Она не могла говорить, но я ее поняла. Вера выросла в детдоме. Полк стал для нее семьей, домом, и ей страшно было оторваться от своих однополчанок.
— Не реви! Ну, успокойся, — уговаривала я ее. — Мы тебя переведем в авиационный.
— Да, — подхватила Клава. — Прямо вот сейчас заберем тебя и перевезем. Я там всех знаю. Оттуда тебя никуда не отправят, пока ты не выздоровеешь.
Я вытерла Вере слезы и умыла ее. Клава навела порядок в тумбочке, уложила привезенные нами припасы. Потоптавшись еще немного около нее, мы отправились к главврачу просить выписать Маменко. Нам казалось, что Веру сразу же отпустят с нами и похвалят нас за внимание к подруге. Смело шагнули в кабинет.
— Перестаньте молоть чепуху! — с первых же слов оборвал нас резко главврач. — Завихрение в мозгах? Не соображаете?!
Мы не соображали. А он не собирался ничего объяснять. Разозленные, мы как пробки выскочили из его кабинета.
— Вот бюрократ, — выругалась я.
— Что Вере скажем, штурман?
— А ничего. Заберем, и все.
— В госпитальной пижаме? Без документов?
— Ну и что? Пижаму потом вернем, сбросим с самолета, а документы запросят, если надо.
По нашим лицам Вера угадала неудачу, и ее глаза снова наполнились слезами.
— Не плачь! — шикнула я. — Мы умыкнем тебя.
— Как?
— А так. Украдем, как невесту. Согласна?
— Шутишь? Да? А мне...
— Да перестань хныкать и слушай: завтра после обхода постарайся выползти к черному ходу...
Пока я инструктировала Веру, Клава привела в палату парня из числа выздоравливающих.
— Вот она, наша Верочка.
— А ты не подведешь меня? — критически разглядывая забинтованную Веру, спросил парень. — Не потеряешь сознание?
— Испугался?
— А чего мне пугаться? Дальше передовой не пошлют. А вот операцию вашу провалить боюсь.
— Не бойся, выдержу.
Вошли врач с медсестрой. Мы шумно, с поцелуями и добрыми пожеланиями, прощались.
— Пусти же слезу, дурочка, — шепнула я Вере, — чего зубы скалишь?
На другой день мы приехали в точно назначенное время, но Веры не было. Шофер, которого мы перехватили на дороге, ворчал:
— Влипнешь с вами. Ехать надо.
— Успеешь. Надо же доброе дело сделать, — уговаривала его Клава.
Наконец на крыльце появилась Вера. Ее крепко поддерживал под руку наш сообщник. Я накинула свою шинель поверх ее госпитального наряда. Парни втиснули ее в кабину, и мы помчались на аэродром. Дежурный, совсем еще юный лейтенант, сразу понял ситуацию:
— Сперли девчонку?
Рыжкова неодобрительно на него посмотрела:
— Чем болтать, помог бы.
Пыхтя и отдуваясь, парни приподняли Маменко и поставили на плоскость самолета, а потом снова приподняли и бережно опустили ее в кабину. Верочка тяжело дышала, всхлипывала.
— Больно? Терпи...
— Да нет, не больно. Это я от радости.
— А как же штурман? — спохватился дежурный.
— Очень просто — на плоскости. Как техники иногда летают, — сказала Клава и, засмеявшись, добавила: — Пусть ветерок ее проветрит немного.
Я встала на левую плоскость, сунув правую ногу в кабину. Оседлала левый борт. Верочка здоровой рукой уцепилась за мои ремни.
Мы уже взлетели, когда примчалась за нами погоня. Летчица легонько качнула крылом, а я помахала рукой. Через 40 минут мы определили Веру в госпиталь 4-й воздушной армии и, успокоенные, что оставляем ее среди авиаторов, поспешили к своей машине, надеясь успеть на празднество. Нас предупредили, что восьмого в полку намечается грандиозный праздник. Приедет сам маршал Рокоссовский и будет вручать награды. А потом — банкет. Мы с Клавой еще ни разу в жизни не видели банкетов, и нам очень хотелось попасть на торжество.
Но в этом задании все шло через пень-колоду. Казалось бы, все трудное позади. Теперь скоро дом, друзья, банкет... Еще полчаса — и мы дома! Но тут я уловила фальшивую ноту мотора. Он чихнул, как простуженный пес, на мгновение умолк, потом издал прерывистый треск.
Нет, издал слабый щелчок, ленивое «так-рах-тах», затем надрывно заревел и опять захлебнулся, резко сбавив обороты. Словно раненая птица, самолет клюнул носом. Чтобы не потерять скорость, летчица сразу же перевела его в планирование. Ее рука то убирала сектор газа, то до отказа посылала его вперед.
С лихорадочной поспешностью она пустила в ход шприц. Мотор на несколько секунд ожил и снова умолк. Внизу, совсем близко, был лес. Внезапно винт встал как палка, лопастью вверх. Стало тихо-тихо... Лишь воздух свистел в рулях да тоненько жужжал вариометр. Самолет быстро терял высоту. Мы летели над узкоколейкой. Еще мгновение — и все рухнет, будешь выброшен из жизни.
Сидишь в бездействии... Сначала что-то пытаешься говорить летчице, но потом замолкаешь, понимая, что только мешаешь ей в этом поединке.
Мне ничего не оставалось как ждать: вот сейчас плюхнемся на «железку»... Я беспомощно огляделась вокруг в поисках посадочной площадки. Лес! Кругом лес. И теперь он уже не казался мне прилизанным и жалким. Летчице некогда было думать о лесе или еще о чем другом. Она не переставала подкачивать бензин, шприцевала. А я гадала: перетянем ли лес или воткнемся в него? Втыкаться в лес не хотелось, и я мысленно молила: «Ну давай! Запустись же, мотор! Что тебе стоит? Ведь столько возились с тобой техники! Не подведи!»
Еще минутой раньше лес размеренно уплывал назад. Теперь бег его убыстрился. Затем стал еще стремительнее. И вот уже деревья, сливаясь в сплошную зеленую пелену, угрожающе мелькают едва ли не под самыми колесами машины. Последние деревья на самой опушке лесного массива кажутся мне выше остальных. Конечно, это только кажется, но от этого не легче.
Когда до узкоколейки оставалось не больше трех метров, мотор вдруг захлопал, словно захлебываясь. «Спасибо, милый! Давай громче!» Я облегченно вздохнула. Самое противное для меня во всей этой истории было пассивное ожидание: где упадем?
В данном случае летчице легче: она занята работой. Ей некогда думать о смерти. До самой последней секунды она не верит в нее. И она будет жить, если не совершит ни одной ошибки. В этом вся трудность — не сделать ошибок. Жить! Это делает волю напряженной и острой. В минуту опасности мозг настолько занят работой, что тут не до переживаний. Однако до чего же бывает противно, когда ты сидишь в кабине, как мешок, и вынужден в бездействии наблюдать, чем же закончится полет.
Когда мы подлетели к аэродрому, то не увидели знака «Т». Прошли бреющим над полем. Клава развернула машину, и тут я увидела тучи пыли, несущиеся по земле.
— Гляди, ветер-то какой.
Клава махнула головой: «Вижу». Самолеты на стоянках привязаны за крылья и хвостовой костыль. Садиться при таком ветре опасно: можно перевернуться. Но сесть все-таки надо: горючее на исходе.
— Как приземлюсь, сразу седлай хвост, — сказала Рыжкова.
Машина снижалась. Толчок. Земля. Мотор умолк. Стрелка бензочасов вздрагивала у самого нуля. Я поспешно вывалилась из кабины и повисла на хвосте.
После часа манипуляций нам наконец удалось закрепить и зачехлить машину. Обессиленные, мы сели прямо на землю.
— Ну ладно, пойдем, — тяжело поднимаясь, сказала Клава. — Там уже танцы...
— А что? И потанцуем, — преувеличенно бодро сказала я, но, когда пришли в пустое общежитие, я передумала идти на банкет. При перелете в Тухолю у меня пропал чемодан. Переодеться было не во что.
— Я не пойду, Клава. А ты иди.
— Тогда и я остаюсь.
Откуда ни возьмись, появился стартовый, дядя Вася Ивочкин. Ему было лет 40, а нам он казался стариком.
— Как же вы приземлились без меня, пчелки мои милые? — запричитал он. — Ах, старый я дурень, не разбил старт. Да что же вы не идете на банкет? Да что же?..