«Шпионы Ватикана…» (О трагическом пути священников-миссионеров: воспоминания Пьетро Леони, <br - Осипова И. А.
Моим лучшим слушателем был украинец, по профессии парикмахер, по вере православный. Истина открылась ему на севере Италии, где он оказался во время войны. Жаль, не помню названия местности, где он провел несколько месяцев! Речь шла о деревне в окрестностях Вероны; здесь ему помог настоятель католического прихода — устроил работать по профессии. Украинец восхищался благосостоянием нашей страны. «В Италии все едят белый хлеб!» — изумлялся он. Тогда-то он и научился ценить свободу и любить веру.
Он считал огромной удачей встречу со мной и хотел ею воспользоваться, чтобы упорядочить свои отношения с Богом. По ночам, когда другие спали, он изучал католическую религию, учил наизусть формулировки из катехизиса и молитвы. Когда украинец был готов к вступлению в Католическую Церковь, я принял его, к его и своей радости. В тот день жалели мы лишь об одном: что не было у нас Пресвятой Евхаристии.
Так я посмеялся над сатаной. Он еще раз убедился, что не сковать Слово Божье! Напротив, заточив меня за так называемую антисоветскую пропаганду, он освободил меня для нее же.
Суд
Даже процесс, который тем временем достиг решающего момента, послужил славе Бога и Церкви. На суде, хотя и закрытом, я три дня имел возможность открывать истину небольшому собранию, состоявшему из судей, их помощников, свидетелей, обвиняемых и охранников: как помнится, эта пародия на суд началась 26 августа. Все тринадцать обвиняемых отказались от адвокатов, предложенных им за несколько минут до начала процесса: «На что нам ваши агенты, переодетые адвокатами? Будем защищаться сами».
Первым допросили Вуека-Коханского, за ним меня. Суд состоял из председателя, злобного старика, и двух женщин — судей. Председатель, прочитав несколько фраз из протоколов следствия, отругал меня за антисоветскую деятельность и спросил, признаю ли я себя виновным в подрывной работе среди заключенных под «прикрытием религии». Я возразил, что исполнял долг священника и намерен исполнять его до самой смерти.
Дебаты разгорались. Мы переходили от политики к социальным проблемам, от них к религии. Судья ополчился на инквизицию, я доказывал, что она невинна в сравнении с большевизмом. Он говорил о «преступлениях» итальянского духовенства по отношению к Гарибальди и другим борцам за независимость Италии. А я замечал, что Гарибальди и его друзья- масоны, конечно, преследовали Церковь, но не столь жестоко и постоянно, как Ленин и Сталин; с другой стороны, если бы Гарибальди был теперь жив, то боролся бы не с Церковью, а с наглой тиранией, установившейся в России. Судья метал молнии против Папы, «врага демократии и свободы». А я парировал, что Папа, несомненно, против советской демократии и материалистического превращения людей в скотов, они и есть фундамент рабства и регресса, вплоть до низведения человека до состояния обезьяны.
Тут судья принялся воспевать свободу и счастье советского народа. В глубине помещения на стенах висели большие портреты Ленина и Сталина; и я, чтобы остудить судейский пыл, сказал, указав сперва на Сталина, потом на Ленина: «Для народов Советского Союза появится надежда на свободу и счастье только тогда, когда этот будет там же, где ныне тот». В зале послышался тихий смех; судья, рассвирепев, велел мне замолчать. «Наглец! — крикнул он. — Хотите, чтобы я вывел вас из зала? Нашли, где агитировать! Надо же, какая беспардонность! С этого момента вы будете отвечать только на вопросы, которые вам зададут».
Теперь судья принялся поносить религию и священников и в конце призвал всех присутствующих держаться подальше от мракобесия, обмана и тирании Церкви. Без оппонентов судья сразу сделался прав, однако он чувствовал, что не убедителен даже для своих, и вечером дал приказ начальнику охраны в дальнейшем направлять в зал суда одних и тех же конвоиров. Мои слова наделали много шума даже среди охранников, я это заметил в то же утро: в перерыве, когда нас повели на оправку, один из них с симпатией кивнул товарищу на меня: «Режет правду-матку».
В следующие дни тот же судья ставил меня в пример обвиняемым, чьи ответы были уклончивы или двусмысленны. И под конец неправедный судья вынужден был даже воздать честь истине, хваля искренность католического священника и иезуита. Судья, очевидно, хитрил: при помощи похвал подъезжал к нам, чтобы выведать наши мысли. Однако услышал он от меня и еще раз разящую истину; я не забыл его речь против Церкви. В тот раз он заткнул мне рот; я ждал подходящего момента, чтобы ответить ему, и дождался, когда обвиняемым, каждому в отдельности, разрешили обратиться к товарищам. На вопрос, что я могу сказать латышскому католику, о котором выше писал, я спросил латыша, помнит ли он мои предостережения в отношении Горячева. Латыш сказал: «Да». Я спросил, понял ли он, что Горячев был провокатором. Латыш повторил: «Да».
— Более того, — продолжил я, — не только провокатором, а чекистом, сотрудником НКВД [83]. Чекисты пустили слух о его побеге, но я уверен, что им было бы нетрудно его разыскать: конечно же, он не очень далеко ушел от этих стен. Теперь я спрашиваю вас, друг мой: как по-вашему, кто из нас двоих говорил правду, я или Горячев?
— Вы, — ответил латыш.
— И кто действительно хотел вам добра, я или Горячев?
— Вы.
— И кого следовало слушать: меня, католического священника, или Горячева, чекиста?
— Вас.
— Спасибо. И научитесь не доверять чекистам, которые предлагают вам кусок хлеба, чтобы обмануть вас и погубить вашу жизнь и душу. Послушайте священников, которые желают вам добра, даже когда говорят о временном; тем более когда — о вечном.
Еще одну отповедь судьям я припас на момент, когда мне предоставили последнее слово. «Старайтесь, — сказал я им, — быть мягче к подсудимым, потому что, чем больше вы давите на них, тем больше будет давить на вас Истина. Много несправедливостей натворила советская власть, много невинной крови пролила с начала и до сего дня. Придет день, когда вся эта кровь будет на вас. Бог есть, и однажды будет истинный суд. Будьте поэтому сдержаннее, граждане судьи, дабы вам самим не получить наказание много хуже того, что вы даете нам».
Как и следовало ожидать, моя речь не смягчила приговор. Мы получили по двадцать пять лет исправительных работ [84], срок, который следовало исчислять с 15 июня 1947 года по 15 июня 1972 года и отбывать в самых отдаленных лагерях Советского Союза. В приговоре говорилось о смертной казни, которая заменялась на двадцать пять лет исправительных работ в силу «указа», вышедшего только что в мае, то есть указа, который отменял смертную казнь. Предыдущий приговор был поглощен новым, два года и два месяца, которые я уже отсидел, не засчитывались.
Двадцать пять лет принудительных работ почти для всех равнялись пожизненному заключению. Можно было пасть духом, но я не считал, что в моей жизни что-то изменилось. Во- первых, я был убежден, что при большевиках мне никогда не выйти на свободу, а во-вторых, верил, что силу имеет приговор, записанный не в советских бумагах, а на небесах. С этими мыслями я пытался морально поддержать других осужденных. Все они надеялись, что рано или поздно тирания падет; и я, слабое орудие в руках Божьих, своим мужеством поддерживал их надежду; все с радостью обсуждали мои слова, сказанные судьям. Некий поляк сказал мне в дороге: «Я всегда теоретически верил в неуязвимость Католической Церкви, сегодня я удостоверился в этом на практике».
Это было вознаграждением мне за все прошлые, настоящие и будущие страдания и укрепляло во мне веру, что на всем в мире явлена слава Господа и Его Церкви.
Глава XIX. В новые места
Первая месса
Приговор, вынесенный нам военным трибуналом, подлежал кассации. Я воспользовался этим правом не потому, что ожидал улучшения, но чтобы показать противоречивость моего приговора.