Железная женщина - Берберова Нина Николаевна (книги бесплатно .txt) 📗
Ее сияющее покоем и миром лицо и большие, глубокие и играющие жизнью глаза, – может быть, это все было не совсем правда, или наверное даже не вся правда, но этот яркий и быстрый ум, и понимание собеседника с полуслова, и ответ, мелькающий в лице, прежде чем голос зазвучит словами, и внезапная задумчивость, и странный акцент, и то, как каждый человек, говоря с ней или только сидя с ней рядом, был почему-то глубоко уверен в своем сознании, что он, и только он, в эту минуту значит для нее больше, чем все остальные люди на свете, Давали ей ту теплую и вместе с тем драгоценную ауру, которая чувствовалась вблизи нее. Волосы она не стригла, как тогда было модно, она носила низкий узел на затылке, заколотый как бы наспех, с одной или двумя прядями, выпадающими из волны ей на лоб и щеку. Чуть подведенные глаза говорили, всегда говорили, и говорили именно то, что людям хотелось знать: серьезное, или смешное, или печальное и умное, или что-нибудь тихое и уютное. Ее тело было прямо и крепко, фигура ее была элегантна даже в простых платьях. Видимо, она уже тогда привозила из Англии хорошо скроенные, хорошо сшитые костюмы, научилась ходить без шляпы (что тогда было новостью), покупать себе дорогую и удобную обувь. Драгоценностей она не носила, мужские часы на широком кожаном ремне туго стягивали ее запястье. Пальцы всегда были в чернильных пятнах, и она от этого всегда напоминала школьницу.
В лице ее, несколько широком, с высокими скулами и далеко друг от друга поставленными глазами, было что-то жесткое, несмотря на кошачью улыбку невообразимой сладости, если бы не было этой сладости, Мура была бы мужеподобна и суха. Теперь, стройная и сильная, она научилась скрывать свою звериную или кошачью повадку, когда хотела, только здоровье ее говорило о выносливости. Один-единственный раз я помню ее больной в постели. Я вхожу в ее комнату ночью, рассвет в окне чуть брезжит. Я слышу ее стоны. Она мечется под простыней, я стараюсь укрыть ее одеялом, она внезапно требует таз, я лечу к умывальнику и держу ее голову в руках, пока ее рвет чем-то зеленым. А к утру она уже ходит широким шагом по комнате и собирает свои шпильки.
В ее обязанности входило все, что касалось сначала, в Германии и Чехословакии, пансиона или гостиницы, в которой мы все жили, потом, в Италии, дома, который она сняла, и повара, которого наняла. Когда я в первый раз приехала с Ходасевичем в немецкое приморское местечко Херингсдорф, на просторную дачу, виллу «Ирмгард», на берегу Балтийского моря, ее не было, она была в Эстонии, у детей. Потом она вернулась, и мы снова приехали: я познакомилась с ней, и мы узнали, что на зиму они переберутся в Сааров, в полутора часах от Берлина, и Горький хочет, чтобы мы тоже поселились там.
В Херингсдорфе она была за хозяйку. Он кашлял, курил без конца. Шварцвальд, где он провел зиму, едва ли помог ему. Как только он уехал оттуда, ему сразу стало хуже, и в Берлине все, что он получил в Санкт-Блазиене, пошло насмарку. Теперь лечивший его доктор Краус (или Маус) нашел тяжелое состояние сердца, серьезный невроз и сильное переутомление, но запретил и думать о том, чтобы лечить сердце, пока не вылечены легкие и не будет остановлен процесс. Еще из Санкт-Блазиена Горький писал Ленину: «Лечусь, два часа в день лежу на воздухе во всякую погоду. Здесь нашего брата не балуют: дожди – лежи, снег – тоже лежи! И смиренно лежим! Нас здесь 263 человека, один другого туберкулезнее. Жить – очень дорого».
Теперь в Херингсдорфе она была с ним. Дом был большой, и «молодежь» не мешала им. Там, на Кронверкском, они мало бывали одни, здесь они были вместе день и ночь. Гости приезжали все те же: Ладыжников, Гржебин, Шаляпин, Ал. Н. Толстой, Зиновий Пешков, Крючков. Он теперь уже не был только секретарем Марии Федоровны, он теперь был крупным служащим берлинского торгпредства, доверенным лицом и ее, и Горького. Между Крючковым и Мурой возникало иногда какое-то странное интуитивное понимание, не нуждавшееся в словах, понимание, что можно и что нельзя, что нужно и что не нужно.
Когда ему становилось лучше, днем, они ходили гулять к морю. Как потом в Саарове, в Мариенбаде и позже в Сорренто, он (и тот, кто шел с ним) ходил медленно; он носил черную широкополую шляпу, сдвинув ее на затылок, носил длинные усы, желтые, загнутые книзу, и волосы бобриком. Утром он читал газеты, надев на нос большие в железной оправе очки, и писал письма.
Он, в общем, болел всю жизнь и давно примирился с этим положением вещей; он как-то привык к своему туберкулезу, который, вероятно, в конце жизни и свел его в могилу. Он не замечал особой разницы: Шварцвальд, или Берлин, или дом в сосновом лесу в Саарове, куда его повезли осенью. Дом назывался санаторием только потому, что в нем жил доктор, который был к услугам гостей круглые сутки. В Сааров приехали и мы, но жили скромнее – в гостинице около вокзала, Банхоф-отеле, и ходили почти каждый вечер после обеда в санаторий. Он любил, когда вокруг него были люди.
Местечко зимой, не в сезон, было тихое, оно оживало только летом; людей кругом было мало. Они жили просторно и удобно. Внизу были «детские», т. е. комнаты Максима, Тимоти и Соловья, там жила и Валентина Ходасевич, когда приезжала гостить; на втором этаже жил Горький и была какая-то неуютная, холодная, большая и пустая комната Муры. Но в это время уже начался новый период ее жизни: пишущая машинка была куплена, расписание дня установлено, порядок создан. А все-таки вплоть до января 1923 года никто не мог сказать, что все это надолго: может быть, ее отъезды и приезды, и трехмесячное ежегодное отсутствие не были уж так спокойно и покорно приняты Горьким? Она уезжала к детям – и ничто не могло изменить этого раз навсегда принятого обычая, – летом, на Рождество и на Пасху она исчезала регулярно и неизменно. В одном письме своем к Ладыжникову, в декабре 1922 года, Горький писал: «Вы правы – надо жить в Берлине… Я написал Воровскому в Рим [46], чтобы он узнал: как меня, пустят туда? Но – до Италии далеко, и я прошу вас поискать квартиру, хотя бы в городе, комнат пять, я думаю, ибо со мной будут жить Максим, Надя, да конечно и Соловей».
Но из этого ничего не вышло. Думал ли он, что в одну из своих поездок «к детям» она не вернется? Она не только возвращалась всегда, она писала часто, и все ее письма всегда приходили со штемпелем Таллинна. Когда после летней разлуки мы следующей осенью соединились уже в Чехословакии, год делился на три части поездками Муры. Каждый раз она отсутствовала месяц, редко – полтора. У меня хранится запись этих поездок. По ним видно, что она ни разу не пропустила ни одной из них, вплоть до весны 1928 года, когда Горький начал свои ежегодные поездки в Россию. Тогда и Мура стала свободнее, в письмах этого времени можно прочесть, что она была, например, в 1928 году во Флоренции, а в 1931 в Лондоне – и не скрывала этого. Эти два упоминания мест, не связанных с Эстонией, любопытны: до этого упоминался только Берлин, где она останавливалась по пути в Таллинн и из Таллинна, застревая там на неделю, иногда на две. Ее берлинские задержки были, по ее словам, всегда связаны с делами изданий Горького, которыми заведовали, как обычно, Ладыжников и Крючков, а также с деловыми свиданиями Муры с немецкими издательствами и европейскими и американскими литературными агентами Все трое – И. П., Пе-пе-крю и она работали в тесном единении, и Максим, живший в эти годы безвыездно при отце, был в полном согласии с ними.
Но в Берлине было и другое дело, и оно для Муры становилось огромной помехой во всем, что она ни делала, а главное – оно грозило испортить ее планы и взорвать будущее. Это был законный муж ее, барон Николай Будберг, который, как она говорила Ходасевичу, не сегодня – завтра может сесть в тюрьму. За какие преступления? За шалости с карточными долгами, неоплаченными чеками, за какие-то женские истории, полные невыплаченных алиментов и, как ему самому казалось, совершенно безвредного любовного шантажа. Он мог легко погубить всем этим и ее репутацию, тем более что он теперь начал заниматься псевдополитическими авантюрами, стал членом какого-то русско-немецкого союза, который как будто числится нелегальным. Она хотела доброго имени, а получила как раз обратное, и у нее все деньги уходят на него.
46
Характерная для Горького непоследовательность.