Во власти хаоса. Современники о войнах и революциях 1914–1920 - Аринштейн Леонид Матвеевич (первая книга .TXT) 📗
Зато в пожертвованной части здания всё было предано разгрому. Там был ад. Множеством своих ярко освещенных комнат она резко отделялась от погруженной во мрак остальной части здания. В этом большом костре снаружи через окна было видно движение странных силуэтов, точно сорвавшихся с рисунков Жака Калло. Они сновали по коридорам, по комнатам, лежали по паркетам, кроватям, диванам, сдвинутым вместе креслам и стульям. Везде были видны тела, только тела, в большинстве пьяные, и над всем этим мелкой дробью сыпалось великое, могучее, правдивое, свободное русское ругательство, придавая этой чертовщине умиротворяющую ноту. Среди фигур, носившихся по дворцу и вокруг него, была одна особенно живописная – товарищ Герман, латыш или эстонец. Всклокоченные светлые волосы, фуражка набекрень, пулеметные ленты через оба плеча, ружье в руках, всегда готовый стрелять, если кто покажется в окне: собственной властью он решил, что это запрещается. Заводский рабочий, член красной гвардии, он был символом разбушевавшегося пролетариата.
Я составил рапорт народному комиссару просвещения Анатолию Васильевичу Луначарскому, предполагая, что мой музей должен относиться к его ведомству. Я ставил себя в распоряжение нового правительства и сообщал о принятых мною для безопасности дворца мерах. С грузовиком, увозившим Краснова и его присных, я отправил княгиню Шаховскую в Смольный с этим рапортом.
Что до меня, то я перенес свое местопребывание в центральный корпус, куда я попадал через двери, неизвестные захватчикам. Таким образом я мог, хотя бы временно, уйти из этого бедлама и обрести равновесие; оно мне было необходимо, потому что от моего поведения зависела судьба содержимого дворца. Из окон этого корпуса я мог обозревать весь тот флигель, где шел разгул солдатчины. Два мира, разделенные больше чем столетием, в эту минуту соприкасались на моих глазах. Здесь, в этой величественной тишине жил, казалось, еще XVIII век с его роскошью, его беспечностью, суетностью, мелкими придворными интригами, иногда приводившими к дворцовым переворотам и тайным убийствам, там – поднимавшийся огромный вал новых времен, готовый захлестнуть мир, пролетариат, в опьянении торжествовавший свою первую победу.
«Победителей не судят», пусть так, но всё, что я могу спасти из наследия прошлого, я спасу, буду бороться за последнюю люстру, за малейший пустяк. Я прикинусь чем угодно, приму любую политическую окраску, чтобы охранить духовные ценности, которые возместить труднее, чем людей.
Я сошел в нижний этаж, в личные комнаты Императора Павла; сел рядом с походной кроватью, на которой спал государь, когда он услышал, как убийцы взламывали его двери, и на которую положили его бездыханное тело. Рядом с кроватью на стуле висел мундир и тут же стояли сапоги, снятые им перед сном, на полу лежал коврик работы императрицы Марии Феодоровны; наконец, за кроватью – ширмы, за которые спрятался царь при входе заговорщиков. Убийство произошло в Петербурге в новоотстроенном Михайловском замке, но предметы, как драгоценные реликвии, следовали за вдовой во всех ее передвижениях, и каждый вечер она молилась у этой постели. После ее кончины они оказались в Гатчине. Как убийцу тянет к месту его деяния, так меня в эти минуты тянуло к немым свидетелям преступления моих предков, и я пребывал в раздумьи в этом месте, где царила торжественность смерти, в то время как на близком расстоянии бушевала страшная стихия.
Казаки, собравшиеся к уходу на Дон, в течение нескольких дней сожительствовали во дворце с большевиками. Часто они жаловались на покражи; замков, казалось, не существовало, даже из ящика моего письменного стола, лучше охраненного, чем все остальное, исчезла маленькая картина Адама Эльсхеймера «Товий и Ангел». Единственная более или менее значительная пропажа музейного имущества, случившаяся в эти дни. Среди казачьих офицеров, которых я приглашал к столу, был живописный есаул Коршун. Приземистый, с орлиным носом, небольшой острой бородкой, он действительно напоминал птицу, имя которой носил. Выглядел он бравым из бравых и вероятно таковым и был на поле сражения. Он ведал полковой казной, которую во время сна клал под подушку. Новым гостям удалось ее у него вытащить, покуда он спал. Никогда мне не приходилось видеть подобного превращения; этот человек, которому, казалось, сам черт не брат, плакал как ребенок. Его честность не могла перенести мысли, что на нем будет лежать подозрение. Еще многому ему предстояло научиться от нравов новых времен.
Прошло три долгих томительных дня; время от времени отдельные группы, срывая печати с дверей, проникали в запрещенные помещения, но комнаты, которые я выбрал для себя, были хорошим наблюдательным пунктом: взломщикам приходилось идти по так называемой «Греческой галерее», за стенами которой находился я и слышал их шаги. Лакеи со своей стороны предупреждали меня о всяком нарушении запрета. При помощи нескольких красных офицеров, поддерживавших мои усилия, мне всегда удавалось восстанавливать порядок; печати налагались опять. В предоставленном на произвол «гостей» кухонном каре мне все же удалось изолировать одну комнату, где я собрал почти в кучу предметы, которые мне не удалось убрать в другие части дворца. Над всем этим возвышался большой портрет Павла I кисти Салваторе Тончи, последний, писанный с Императора. Он представлен в рост в одеждах Великого Магистра Мальтийского ордена, с короной набекрень, с чертами, искаженными надвигающимся безумием. Безумие одного тогда, безумие множества сегодня, безумие, разлитое по всему пространству огромной Империи. Что из него родится, небытие или заря нового дня?
В этой комнате нашли меня приехавшие из Петербурга Александр Александрович Половцов, кн. Шаховская, мой молодой приятель, офицер Николай Иванович Покровский, успевший связаться с большевиками, и два должностных лица нового правительства, «товарищи» Ятманов и Мандельбаум. Через них «нарком» Луначарский посылал мне мое назначение директором Дворца-Музея и письмо, выражавшее мне благодарность правительства за его спасение.
Всякая дальнейшая эвакуация музейных предметов была остановлена, новое правительство становилось на ту точку зрения, которую я раньше защищал. Много месяцев позже объявилось большое чудо: когда ящики с вещами в одну ночь были привезены обратно в Петербург, из всего имущества Эрмитажа была разбита только одна чашка.
На следующий день я отправился в Петербург, где в Зимнем дворце Луначарский развернул свой комиссариат народного просвещения и государственных имуществ. Мои коллеги из других музеев радостно поздравляли меня со спасением Гатчины. Большинство из них стояло на той точке зрения, что хотя они политически и не согласны с происшедшим, они всё же обязаны оставаться в распоряжении новой власти ради спасения ценностей высшего порядка. Я лично считал, что раз я работал с временным правительством, ничего не мешает мне работать с большевиками. С точки зрения легитимистской крамольниками были и те и другие, делать между ними различие значило играть в бирюльки. В феврале кроме небольшого числа городовых не нашлось никого для защиты Государя, после октября, когда большевики ударили по карманам, вспомнили о бедном Царе и сделали его предметом культа, которого он не заслуживал. Меня политический вопрос вообще не интересовал, и монархистом я не был.
Как известно, все остальные чиновники низложенного правительства ответили на переворот забастовкой; только музейные служащие к ней не присоединились, вследствие чего мы стали у новых властителей personae gratae, и многие из нас оставались таковыми довольно долго, хотя наше число постепенно и уменьшалось. Казалось, будто находишься на том большом плоском колесе в Луна-парке, которое, вертясь, скидывает сидящих на нем; одни слетают в первую же минуту, другим удается удержаться более или менее долго, но под конец сметаются все.
Луначарский, любивший себя слушать, произнес нам речь в добрых два часа, стараясь доказать, что победа коммунизма окончательна, и что никакая другая сила в России, никакой белый генерал не имеют надежды на успех. Мы тогда улыбались, да и он, вероятно, не слишком верил тому, что говорил; советская власть в эту минуту еще даже не располагала всеми правительственными зданиями, в которых засели бастующие прежние служащие, заграждая дорогу. Внутри министерств продолжался прежний ход дел, точно ничего не случилось, и временное правительство все еще у власти. Коммунистам однако уже начинали давать три месяца вместо трех дней, а когда один из моих сотрудников выразил мнение, что Россия такая удивительная страна, что это может продлиться и три года, это звучало странно.