Железная женщина - Берберова Нина Николаевна (книги бесплатно .txt) 📗
Мура с чемоданом, содержавшим архив Горького, выехала из Сорренто в Лондон еще в апреле. 15 мая она Восточным экспрессом приехала в Стамбул и встретила в порту «Жана Жореса»; 16-го она осматривала вместе со всеми Айю-Софию и 16-го вечером простилась с Горьким на берегах Босфора. Это была та самая весна, когда, после конгресса ПЕН-клуба в Дубровнике, где она была с Уэллсом, они вместе поехали в Австрию, та весна, когда он стал наконец свободен и когда решилось ее будущее.
Но и для Горького в ту весну начался новый период его жизни, русский период и последний: усиление его старых болезней и возникновение новых, и всероссийская слава, и дружба Сталина, и мировые планы переписать литературу начиная с Гомера, и, наконец, – смерть Максима, убийство Кирова и его собственный конец.
Но смерть Максима не помешала двум членам его семьи в следующем году оказаться снова в Европе: Максим умер, проболев всего несколько дней, и до Парижа дошли слухи, что его, пьяного, оставили в сырую майскую ночь одного, на скамейке московского бульвара, словно кому-то, кто был среди выпивших в тот вечер, была нужна его смерть, кто, может быть, умышленно довел его до воспаления легких. Мало кто этому верил. Максим был молод, спортивен, здоров, и те, кто его лично хорошо знали, старались не гадать о его конце на основании сплетен, но ждали случая узнать правду из первых рук. В те годы мало возможностей было осуществить это: с приезжающими контакта не было, письма доходили редко, преимущественно открытки, прочтенные вдоль и поперек цензором. А если кто и ездил в Москву, то тот с теми кругами, в которых мы жили, не общался. Изредка доходило: «Эренбург приехал из Москвы и сказал…» или «Бабель сейчас в Бельгии и говорит…» Но однажды, – это было ранним летом 1935 года – в русских газетах появилось сообщение, что Ек. П. Пешкова и Над. Алекс. Пешкова (т. е. Тимоша) с группой советских художников приехали в Лондон и собираются оттуда приехать в Париж. Зная, что Ек. Павл. наверное увидится с двумя своими старыми приятельницами, я решила узнать, где она остановится.
Одна была Ек. Дм. Кускова, уже упоминавшаяся, но она жила в Праге и не могла мне помочь [60]. Другая была Лидия Осиповна Дан, сама член партии меньшевиков, сестра Ю. О. Мартова. Я позвонила ей и сказала, что хотела бы встретиться с Тимошей. Она знала положение вещей в доме Горького и посоветовала мне сначала пойти к Ек. Павловне, которая должна была приехать первой, и попросить у нее разрешения увидеться с ее невесткой. Таковы были, очевидно, распоряжения. Как Мне ни странно было, что две взрослые женщины могли встретиться только с позволения третьей, я решила послушаться совета Л. О. Дан.
Есть в Париже, в семнадцатом округе, в тихом его углу, небольшая, тихая, прелестная площадь Сэн-Фердинан, и на ней гостиница того же имени. Квартал этот был тогда хоть и элегантен, но скромен и благороден, там бывало пустынно и не было ни рожков автомобилей, ни кричащих вывесок. Я пришла в тихий и тоже как будто пустынный отель и поднялась на второй этаж. Екатерина Павловна открыла мне дверь. У нее – я увидела – были гости, две молодые женщины, одна была жена В. Л. Андреева (мать будущей Ольги Карлейль), другая – ее сестра. Екатерина Павловна не впустила меня, она сказала мне: «Подождите внизу». И я увидела, как она постарела: смерть Максима тяжело надломила эту твердую, сильную женщину.
Она позвала меня минут через двадцать. Она была одна, и я заметила, что ей очень хочется, чтобы я скорей ушла. Она дала мне позволение видеть Тимошу – Тимоша была еще в Лондоне, вместе со всей их группой: художник Корин – Екатерина Павловна сказала про него: «великий артист, он едет в Париж, чтобы закончить свою копию „Джоконды"», – его брат, художница Уварова-Фамилии остальных я не запомнила. Тимоша ехала с этой группой, чтобы «объяснять им искусство, конечно, только реалистическое», – добавила Екатерина Павловна. Мы поговорили минут пять, и я ушла. Она на листке бумаги записала: вторник, четыре часа. Это был час, когда она мне позволила придти.
Со времени последнего письма Тимоши прошло десять лет. В 1925 году Тимоша писала мне:
«Как Вам известно из газет, у Map. Игн. был обыск, произведенный благодаря недоразумению.
Дука был болен (переутомление от работы), теперь ему лучше, хотя нервы еще не совсем в порядке.
Дочь моя Марфа, которой уже 3 месяца, растет и толстеет, ни на кого из окружающих не похожа.
Погода у нас все время была хорошая, но вот уже три дня проливной дождь, хотя и очень тепло, в комнатах 22 гр. без топки.
Был у нас Добровейн, мы устраивали джаз-банд, и только здесь мы оценили Вас как дирижера. Добровейн оказался не на высоте. Зимой, вероятно, будем по Вас скучать.
Напишите, что у Вас нового, как живете? Не забывайте нас.
Крепко целую. Тимоша».
И я пошла. И Тимоша, все такая же молодая и привлекательная, в голубом шелковом платье с белыми маргаритками, приняла меня у себя в номере на третьем этаже. Я просидела у нее около часу. Она не выказала ни радости, ни смущения, она была холодна, как лед, вежлива и внимательна и задавала те вопросы, которые каждый на ее месте задал бы при таких обстоятельствах; но она не спросила о Ходасевиче, а я не спросила о Горьком. Но я спросила о Максиме, о его болезни и смерти и последних днях. И она, глядя в сторону, сказала: «Да вы, вероятно, все уже знаете из газет». Прошло с его смерти немногим более года, но она говорила так, словно прошло лет пять. Она за все время ни разу не улыбнулась, не улыбнулась и я. И только когда она спросила: «А вы не хотите вернуться на родину? Я могу вам это устроить», – я почувствовала, что мне пора уходить. В последние минуты спасение пришло от поворота разговора в сторону Валентины, которая теперь жила в Москве, и в сторону Муры, с которой Тимоша провела неделю в Лондоне и которая «помогла купить мне платья, – сказала Тимоша. – Теперь у меня все новое». Мне кажется, что в это время Екатерины Павловны уже не было в Париже и что она уехала в Прагу, чтобы съехаться с Тимошей в Берлине.
Когда я вышла на площадь Сэн-Фердинан, я поняла, что сделала ошибку, и я пожалела, что это сделала. Прошло две недели, и из Праги от Кусковой пришло известие, что Екатерина Павловна была у нее и сказала ей, что ездила в Лондон с целью повидать Муру и уговорить ее отдать архив Горького, доверенный ей два года тому назад, для увоза в Россию. Но Мура отказала ей в этом. И Екатерина Павловна была сердита на нее.
Мы не умели в те годы делать некоторые выводы из известных нам фактов, которые сейчас, в свете происшедшего, кажутся очевидными. Летом 1935 года Мура отказалась отдать архив Горького для увоза его в Москву, а весной 1936 года в Норвегии была сделана попытка выкрасть бумаги Троцкого из дома, где он тогда жил. А вскоре после этого на Муру было оказано давление кем-то, кто приехал из Советского Союза в Лондон с поручением и с письмом к ней Горького: перед смертью он хочет проститься с ней, Сталин дает ей вагон на границе, она будет доставлена в Москву и в том же вагоне доставлена обратно, в Негорелое. Она должна привезти в Москву его архивы, которые ей были доверены в апреле 1933 года, иначе он никогда больше не увидит ее. Человек, который передаст ей это письмо, будет сопровождать ее из Лондона до Москвы и затем – из Москвы в Лондон.
На этот раз она сказала об этом Локкарту, и Локкарт был единственный человек, который немедленно сделал вывод из этого факта: он прямо ответил ей, что, если она бумаг не отдаст, их у нее возьмут силой: при помощи бомбы, или отмычки, или револьвера.
С весны этого последнего года своей жизни Горький болел, и болел серьезно, серьезнее, чем все последние годы. Он жил в Крыму, в Тессели, и даже летом считалось теперь опасным везти его в Москву. Между тем, в июне 1935 года в Европе затевался новый конгресс, на этот раз не «антивоенный», а «в защиту культуры». Он был назначен на 21 июня, в Париже, и на приезд Горького рассчитывали все (он был избран в президиум), т. е. и Мальро, и Жид – это было за год до его разочарования в Советском Союзе, – и Арагон, и Барбюс, и живший в это время в Париже Эренбург.
60
На мое письмо она ответила мне длинным письмом, которое я частью процитирую здесь: «До осени этого года не было случая, чтобы Ек. Павл. не предупредила нас, что она тут, за границей. Год от года мы с мужем, хорошо ее знающие, стали замечать, что в ее настроении есть что-то ненормальное. Осенью она написала мне письмо, в котором сообщала, что „депрессия душевная" не прошла от пребывания за границей. Это мы и сами увидели, она перепутала все дела, с которыми сама же к нам и обратилась. Б декабре к нам в Прагу приезжала наша с Е. П. общая приятельница… которая подтвердила, что после смерти Максима Е. П. не в себе… „Депрессию" вызвало еще и исключительно подлое поведение Мак. Горького во время похорон Максима…» (Прага, Хребенка, 1258. 27 мая 1935).