Наследники по прямой. Книга первая - Давыдов Вадим (список книг TXT) 📗
Тешкова тяжело поднялась, подошла, села рядом с мужем, обняла крепко:
— И то правда, Степан Акимыч. Правда твоя истинная. Беречь его надо, как зеницу ока, заступника нашего! Дожить бы до избавленья-то истинного…
— Молчи, Марфа. Молчи, что твоя могила! И Палашке не вздумай говорить ничего!
— Да неужто она сама-то не чует?!
— Чует, не чует… Молчит — значит, правильно. Значит, не дурней нашего. Мы ж к ему самые тут близкие, ближе нет никого. Мы да Пелагея. Ежели мы болтать станем… Молчи. А чего ж он не крестится-то?
— Потому и не крестится. Чтоб не разгадали!
Шлыкова за добытое в «битве с Сумихарой» оружие и, что называется, «по совокупности заслуг» произвели в казачьи полковники, а хорунжего Котельникова — в подъесаулы. Шашка, поданная Семёнову в качестве подарка, тоже пришлась донельзя кстати. А что сам Гурьев при этом остался даже неупомянутым, кажется, окончательно убедило народ в том, что всё неспроста.
Гурьеву, впрочем, было не до реверансов. Он, имея теперь в своём распоряжении весьма внушительный арсенал и первоклассные японские карты-двухвёрстки, при помощи бывалых казаков наладил боевую учёбу. Два бывших дядьки-вахмистра и сам Гурьев гоняли парней до семьдесят седьмого пота, так что через два месяца в его распоряжении было шесть пулемётных расчётов и отряд в сорок сабель — вполне сносных бойцов. Узнав о том, подтянулась к ним ещё две дюжины хлопцев из соседних Чижовской и Отрадной. С такими силами, организовав надлежащее боевое охранение, можно было отбиться даже от немаленького отряда нападающих.
Дилемма, стоявшая перед ним, не делалась от этого проще. Гурьев понимал, что своими действиями может — и непременно вызовет — ненужное внимание к себе и району со стороны советских войск; в то же время, оставить людей беззащитными он не имел ни физического, ни морального права. Без его усилий, направленных, казалось бы, на сугубую оборону, защитить округу было невозможно. Но и эта подготовка не могла не остаться незамеченной. Если Советы и не думали прежде о рейде сюда, то должны, просто обязаны были подумать теперь. Куда ни кинь — всюду клин. Да ещё проблемы со связью! О том, чтобы налаживать радио, не могло быть и речи. Пришлось устраивать голубиную и дымовую почту. На это тоже потребовалось немало усилий и времени, пока заработало. Зато, когда заработало, у Гурьева немного отлегло от сердца: в настоящих условиях старый проверенный способ спасёт не одну жизнь. А ловчих соколов у большевиков, как известно, не водится. Не жалуют большевики господские забавы.
Обстановка же накалялась буквально не по дням, а по часам. Хотя новости доходили нерегулярно, зачастую обрастая самыми нелепыми слухами, из газет, китайских и русских, становилось понятно: война за дорогу — дело решённое. Гурьев ни секунды не сомневался, кто в этой войне победит: даже при полнейшей японской поддержке и бешеной активности семёновцев маньчжурские отряды, громко именуемые армией, представляли собой весьма жалкое зрелище. Не глупее Гурьева было и большинство трёхреченского казачьего народа — настроение было очень и очень невоинственным. Биться с Советами во славу китайского оружия никто не рвался. Как не крути, хоть и под Советами с комиссарами, а всё же — свои, русские. Другое дело — охрана собственных угодий и пастбищ. Несмотря ни титанические усилия, ни Семёнову, ни Родзаевскому не удалось сколотить в Трёхречье сколько-нибудь значительных подразделений. Самым крупным отрядом был шлыковский, насчитывавший, по мнению Гурьева, не меньше трёхсот сабель при тачанках с «максимами» и ручных пулемётах. Сыграло свою роль и то, что советские агитаторы не дремали. И сладкие их речи удивительно ложились на настроения казаков: воевать и умирать, особенно непонятно, за что, никто не хотел.
Завёлся такой баламут и в соседней станице, а оттуда повадился и в Тыншу. Как-то вечером, во вторую по Пасхе неделю, зашёл в курень станичный атаман, поклонился сидящим за столом хозяевам и Гурьеву, который после работы частенько у Тешковых столовался:
— Доброго здоровьичка.
— Вечер добрый, — степенно отвечал кузнец. — Присаживайся зараз, Терентий Фомич. Марфа… Место гостю.
Атаман присел, выпил поднесённую хозяйкой чарку. Покряхтел, закусывая. И поднял смурной взгляд на Тешкова:
— Такие дела, Степан Акимыч. Опять Микишка приколотился, казаков с панталыку сбиват. Собрал толпу на майдане, что твой поп, и талдычит, и талдычит! Надо, мол, за речку иттить, в Совдепию, они, мол, отлютовали своё, а косоглазые токмо в раж входют. Гутарит, как бы нам всем, казакам, не пропасть через енто дело.
— А ты что?
— А я что? — атаман сердито засопел. — Я тебе кто, Керенский альбо Троцкий, в гитаторы подаваться?! Моё енто дело? Грамотный нужен кто, енто ж не шашкой рубать. Тута известный подход требуется… — Он вдруг повернулся к Гурьеву. — Яков Кириллыч! Сходил бы ты, что ль, Христа ради, послухал, как енту стерьву краснопузую унять! А?
— Ты мне парня в политику не мешай, — бормотнул было кузнец.
Но Гурьев уже светился своей, так хорошо знакомой Тешкову улыбочкой:
— Почему же не пойти, Терентий Фомич, — Гурьев промокнул губы утиркой, поднялся. — Послушать, какую новую хитрость советская власть придумала, чтобы казаков к себе заманивать, очень даже полезно.
На майдане толпилось человек тридцать казаков, чуть поодаль лузгали семечки бабы и девки. Никифор Сазонов, высокий, мосластый казак, которого станичный атаман непочтительно назвал Микишкой, заходился соловьём, упиваясь всеобщим вниманием:
— Ить это что ж делается, братцы казаки! На чужбине маемся, а родная сторонушка без призору бурьяном зарастает! Нам что ли тута вольней живётся, чем при коммунистах? Так коммуна хучь своя, а тута…
— Так оно, так и есть, братцы!
— Верно это, конечно…
Гурьев, раздвинув плечом толпу, вышел в передний ряд слушателей, посмотрел на оратора, наклонив голову к левому плечу:
— А скажи, Никифор Кузьмич, какой твой интерес будет, если казачество дружно на советскую сторону подастся? У тебя ведь самого хозяйство немалое. Как его с места стронешь?
— Да что мне-то, — загорячился Никифор, — рази ж я за своё добро болею?! Власть-то там не китайская, а народная, понимаешь, нет?! Значит, народу через эту власть ничего худого прийтить не могёт? Ить я ж за народ всей душой! Правильно я гутарю, станичники?
— Неправильно, — голос Гурьева неожиданно легко перекрыл и трепещущий баритон Сазонова, и весь прочий шум. — Я ведь не зря, Никифор Кузьмич, про твой интерес спрашивал. Ты на мой вопрос не ответил, потому что отвечать тебе нечего. Кто звонкими словами про народ и народную власть бросается, тот и есть народу самый первый супостат. За народное счастье всех людей до последнего человека извести — вот это и есть твоя советская власть, Никифор Кузьмич. Если ты этого не понимаешь — ты дурак. А если понимаешь, но линию свою дальше гнёшь — подлец и продажная шкура. Выбирай, что тебе больше любо.
— Ах ты!..
— Ай да Яшка! Вжарил, так вжарил!
— Ты не собачься, друг ситный, отвечай, коли спрашивают!
— Ответь ему, Никифор!
— Это в тебе кровь такая, паря, — отдышавшись, с угрозой проговорил Сазонов. — Кровь твоя господская, поганая, заместо тебя гутарит. Ну, ничё, мы из тебя её повыпустим-то!
— Вот, станичники, — Гурьев вздохнул и развёл руками. — Видите, что получается? Сказки у Софьи Власьевны сладкие, а чуток не по её — сразу на кровь поворачивает. Неужто вам, люди добрые, такое по нраву?
Из толпы шагнул вперёд станичный атаман, сказал, нехорошо улыбаясь и охаживая себя по шевровым голенищам сапог щегольским, туго плетёным арапником:
— Трюхал бы ты до дому, а, Никифор? Зараз твоя жёнка соскучилась, дюже давно твоих басен не слухала. Поезжай, поезжай, не доводи до греха!
Сазонов, посмотрев на лица казаков и поймав взглядом недобрый прищур Гурьева, плюнул от всего сердца, надвинул поглубже фуражку с малиновым околышем и, высоко вскидывая колени, направился к своей кобылке, переступавшей задними ногами у перевязи. Казаки, посмеиваясь и качая головами, стали расходиться: