Болезнь Китахары - Рансмайр Кристоф (мир книг .TXT) 📗
Подонки!.. На сельхозработы... сеновалы вместо бункеров... — трещало и хрипело из динамиков, — ...не будет больше ни фабрик, ни турбин, ни железных дорог, ни сталеплавильных заводов... Армии пастухов и крестьян... Перевоспитание и преображение: поджигатели войны станут пасти свиней и выращивать спаржу! Генералы возьмутся за навозные вилы... Назад на поля!.. овес и ячмень в развалинах заводов... Капустные кочаны, навозные кучи... а на шоссейных магистралях задымятся коровьи лепешки и будущей весной взойдет картофель!..
После параграфа 22 майор угостил слушателей очередной тирадой, а потом так же внезапно и яростно, как начал, оборвал речь, скомкал листки мирного плана и швырнул под ноги стоявшему рядом человеку — своему ординарцу.
В тот вечер собрание завершилось не духовой музыкой и не гимнами. Шеренги стояли и стояли в тишине, пока не догорел последний факел и выбеленная известкой надпись не стала тусклым пятном среди мрака. Тогда только комендант отпустил деревенских — в ночь.
На следующей неделе была остановлена электростанция на реке; согласно параграфу 9 мирного плана, турбины и трансформаторы с подстанции укатили прочь на русских армейских грузовиках. Однако вооруженным до зубов часовым, охранявшим демонтаж, на этот раз надрываться не пришлось: никто в Мооре не протестовал.
У кого не было в сарае или в погребе дизельного движка, тот опять зажигал по вечерам керосиновые лампы да свечи. На улицах и в переулках ночью царила кромешная тьма. Только на плацу и вокруг доски объявлений у дверей комендатуры мерцали беспокойные венцы электрических лампочек.
Однажды утром два солдата протопали по снегу на холм, к кузнице, и именем Стелламура потребовали вернуть сварочный аппарат. Берингова мать и та не узнала, чем кузнец их подкупил, потому что в конце концов они убрались восвояси с какой-то старой железякой, а сварочный аппарат благополучно остался в подвальном тайнике.
Кузнец в эти дни частенько сидел подле неисправимо помешанного на птицах сына и произносил названия инструментов, но, живя бок о бок с богомолкой женой, он становился все неразговорчивее и даже в пивнушке у пристани давно растерял всех дружков.
Моор неудержимо скользил сквозь годы вспять. Витрины колониальной лавки и парфюмерного магазинчика погасли. По берегам установилась тишина: не конфискованные и не увезенные моторы покрывались пылью. Горючее было на вес золота, как корица и апельсины.
Только там, где в частных домах квартировали офицеры, и близ казарм, в теплом соседстве Армии, всегда хватало света, по субботам допоздна играли оркестры, а по будням — музыкальные автоматы и ни в чем не было недостатка. И все-таки за один-единственный год уже стало заметно, что скользящее вспять время оставляло следы даже в этих резерватах исчезающего Сегодня: численность войск убывала. Взводы один за другим возвращались на равнину. Дома стояли пустые, холодные, и солдаты теряли бдительность — терпели жалкую контрабанду, которая снабжала товаром жалкий черный рынок; порой закрывали глаза на поддельные печати в паспортах и пропусках; безучастно наблюдали, как первые эмигранты покидают эти забытые Богом глухие деревушки. Но что бы ни происходило, со стен канцелярий, с афишных тумб и плакатов неизменно улыбалось лицо Стелламура, портрет лысого поборника справедливости.
Впрочем, майор Эллиот был по-прежнему неумолим. После каждой оттепели буквы Великой надписи в обязательном порядке белили заново, и четыре раза в год — в октябре, январе, апреле и августе — обитателей прибрежных деревень собирали в каменоломню на Stellamour's Party , и они стояли длинными шеренгами между ямами с грунтовой водой и высоченными стенами зеленого гранита. Вместо того чтобы предоставить события их естественному течению и позволить ужасам военных лет мало-помалу поблекнуть и затуманиться, Эллиот изобретал для этих мероприятий новые и новые мемориальные ритуалы. Похоже, комендант и сам был пленником прошлого, которое вновь и вновь приказывал ворошить.
В приемные часы Эллиот, словно этакий счетовод огненной стихии, сидел среди стопок опаленных и обугленных папок и канцелярских книг, и скоро не только каждый проситель и жалобщик, но вообще весь Моор знал, что это спасенные из огня, реквизированные документы принудительного труда, поименные списки, столбцы цифр, кубатуры, реестры наказаний — почерневшие бумаги, запечатлевшие не что иное, как историю барачного лагеря.
В январе того года, когда Берингу суждено было утратить свои птичьи голоса, Эллиот обнаружил среди документов папку с фотографиями. Были это любительские фотографии лагерной жизни, подпорченные водой при тушении пожара: узники в полосатых робах, узники в каменоломне, узники, стоящие навытяжку перед бараками... Эти-то снимки и натолкнули Эллиота на мысль о повинности, которой он увековечил себя далеко за пределами своего комендантского района.
Он начал использовать эти фотографии в качестве образцов для жутковатых массовых сцен, какие по его приказу разыгрывали в ходе очередной party обитатели приозерья, а один из полковых фотографов снимал их на пленку. Фотографии должны были походить на образец. Эллиот нашел в спасенных документах записи насчет разделения узников на «классы» и потому требовал правдивых костюмов, заставляя моорских статистов переодеваться евреями, военнопленными, цыганами, коммунистами или осквернителями расы .
Уже на следующей party обитателям приозерья, костюмированным как жертвы разбитого режима, за который погибло столько моорских мужчин, пришлось облачиться в полосатые тиковые робы с нашивками, указывающими национальность, с опознавательными треугольниками и желтыми Давидовыми звездами и стоять в очереди перед воображаемыми вошебойками, с кувалдами, клиньями и ломами позировать в роли подневольных польских рабочих или венгерских евреев перед какой-нибудь исполинской глыбой и строиться на перекличку у фундаментов разрушенных бараков — в точности как было изображено у Эллиота в альбоме.
Но Эллиот не был жесток. Он не требовал, чтобы его статисты, как люди на одном из покрытых пятнами плесени снимков, стояли полураздетые в снегу, наоборот, на время позирования даже обеспечивал их одеялами и старыми шинелями; детям и старикам в промежутках между съемками разрешал укрыться в палатках. Только от часов переклички, от жуткого, ледяного, невыносимого времени, тянувшегося под карканье команд, номеров и имен, — только от этой вечности по-прежнему никто уйти не мог. Такие вот сцены изображались на стелламуровских мероприятиях в январе и в апреле.
По случаю летнего праздника , в тот день, когда отец Беринга, точно жук, лежал на спине и дрыгал ногами, комендант назначил воспоминание о фотографии, внизу которой, у зубчатого белого края, кто-то написал карандашом: Лестница .
На фотографии были многие сотни согбенных спин, длинная вереница узников, у каждого на спине деревянная «коза», а на ней — большой обтесанный гранитный блок.
Узники тащили свой груз в походном строю вверх по широкой, вырубленной в камне лестнице, которая шла от самого дна карьера через четыре уровня выработок до исчезающего в тумане верхнего края. Эта лестница , без повреждений пережившая войну, и освобождение, и разрушение лагеря, и первые мирные годы, была до того крутая и неровная, что одолеть ее и налегке было далеко не просто.
Моор хорошо знал эту лестницу. Конечно, уже при Эллиоте на первых допросах именно сей факт яростно отрицали, а все-таки каждому в приозерье было известно, что большинство мертвецов, похороненных в братской могиле у подножия Великой надписи, скончались именно здесь, на лестнице, — были задавлены своим грузом, умерли от изнеможения, от побоев, пинков и пуль надзирателей. Беда, если кто падал на этой лестнице и хоть секунду, хоть короткий удар сердца мешкал подняться на ноги.
Но Эллиот не был жесток. Эллиот и на сей раз требовал только внешнего сходства и не принуждал статистов грузить на «козу» настоящий , весом не менее пятидесяти килограммов, каменный блок из тех, что по сю пору во множестве валялись у подножия лестницы, как памятники вынесенным смертным мукам. Эллиот хотел добиться лишь внешнего сходства фотографий и не настаивал на нестерпимом бремени реальности.