Честное пионерское! Часть 4 (СИ) - Федин Андрей (читать книги txt, fb2) 📗
Я шарил взглядом по комнате — увидел дату на календаре: тринадцатое декабря. И тут же вспомнил расспросы Фрола Прокопьевича о теперь уже экс-министре МВД СССР Николае Анисимовиче Щёлокове. Когда-то я читал статьи в интернете о вражде Щёлокова с Андроповым (просто из любопытства). И уже в этой жизни выдал некоторые её подробности генерал-майору Лукину. Фрол Прокопьевич выспрашивал у меня о последствиях той опалы, в какую попал Николай Анисимович после смерти Брежнева. Я вспомнил многие даты: когда бывшего министра исключили из КПСС, когда его лишили звания генерала армии. Упоминал я и о том, что Щёлокова лишат всех государственных наград, кроме боевых. «Уже лишили, наверное, — подумал я. — Вчера, указом Президиума Верховного Совета СССР».
Я снова взглянул на цифру тринадцать на календаре. Сегодня некогда всесильный министр Щёлоков застрелился. Так случилось в моей прошлой жизни. Дату я запомнил, потому что долго рылся в интернете: выяснял, где именно покончил с собой Николай Анисимович. Одни источники утверждали, что случилось это на его даче в Серебряном бору. Другие заявляли, что перед смертью бывший министр вернулся с карабином сына в квартиру на Кутузовском проспекте. Разнилась и информация о написанных Щёлоковым письмах — в частности, о письме к генсеку Черненко. В некоторых статьях утверждали, что Константину Устиновичу бывший министр отправил письмо за три дня до смерти. Другие «информированные источники» говорили, что послание генсеку нашли рядом с телом Щёлокова.
До «правды» я тогда так и не докопался: отвлёкся на другие дела. Потому рассказывал Лукину о письме к Черненко в формате «или, или». Как и о месте самоубийства бывшего главного милиционера СССР. Сказал, что во всех версиях присутствовал карабин и письмо. Не отличалась в источниках и дата: тринадцатое декабря — на следующий день после известия о лишении Николая Анисимовича госнаград и звания Героя Социалистического Труда. На мой вопрос о том, почему он вдруг так заинтересовался судьбой Щёлокова, бывший боевой лётчик ответил уклончиво (в духе «видел его — неплохой он мужик»). «Та самая» дата (тринадцатое декабря) подходила к концу. Я прислушивался к звукам из телевизора за стеной и размышлял: увижу ли я завтра в газетах некролог Щёлокову.
Надежда Сергеевна уснула ближе к полуночи — за четверть часа до этого в её комнате умолк телевизор. Я так и не выяснил причину Надиной сегодняшней бессонницы. Сам бы я уже видел десятый сон, если бы не завёрнутый в грязную газету и в мокрое полотенце нож, дожидавшийся своего часа под моей кроватью. Я не однажды представлял, как отреагировала бы на папино задержание милиционерами Надя Иванова. Гадал: а поверила бы она в причастность её жениха к смерти Оксаны Локтевой? Вспоминал и о том, что в прошлом я сам временами сомневался в папиной невиновности. Пусть я и просидел вместе с отцом весь тот день дома (когда умерла та девятиклассница). Но после, уже взрослый, читал «умные» статьи об избирательности памяти — особенно детской.
В этой жизни свидетелями невиновности Виктора Солнцева стал не его сын — двадцать третьего сентября все Надины подружки не спускали с Пашиного отца глаз. Вариант с «избирательностью» памяти окончательно отпал. И я с нетерпением ждал возможности прикоснуться к лежавшему под кроватью ножу. Уже предчувствовал, что сегодня непременно узнаю, кто испоганил мне прошлое детство, из-за кого мой отец тогда очутился в тюрьме, и кто всё же убил Оксану Локтеву. Меня не страшило неприятное зрелище. Однако я прекрасно представлял, чем завершится сегодняшнее видение: видел на фотографиях, что сотворил преступник со своей жертвой. Мысленно я повторял наставления Каховского: «Убийство уже произошло. Моя задача — только опознать убийцу».
Я встал с кровати, прогулялся в уборную. На обратном пути заглянул в комнату к Наде. Подошёл к Ивановой — убедился, что та уснула (Надежда Сергеевна всегда спала, запрокинув голову и приоткрыв рот). Поправил на её груди одеяло — натянул его до Надиного подбородка (будто одному из своих сыновей). Прикрыл в гостиной дверь и на цыпочках вернулся в свою спальню. Там светила тусклая настольная лампа (сегодня я заявил Мишиной маме, что не усну в темноте) — она украшала стены тенями. Я прикрыл дверь, взял с письменного стола приготовленную с вечера газету («позабыл» её на столешнице, когда набивал бумагой ботинки), уложил газету поверх одеяла. И уже на ней разместил на кровати принесённый из городского парка грязный свёрток, пахнувший картофельной гнилью.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Отметил: наблюдать за убийством глазами преступника не только менее болезненно, чем «залезая» в шкуру жертвам, а ещё и комфортнее. Никаких падений на асфальт — усаживайся удобно, словно в кинотеатре, и «наслаждайся» зрелищем. Вот только зрелища во время «приступов» случались однообразные: заканчивались если не сном от наркоза или снотворного, то болезненной смертью. Девятиклассница Оксана Локтева уже фигурировала в моих видениях. В прошлый раз она преспокойно задремала на диване — на этом моменте тот «приступ» завершился. Однако я уже догадывался, что нынешний «припадок» не пройдёт столь же мирно. На это намекали оба прошлых опыта моего «контакта» с орудиями преступлений: с немецким кинжалом и с витым телефонным шнуром.
Я забрался на кровать, положил под поясницу подушку. Сердце билось спокойно, будто я всего лишь намеревался прочесть перед сном пару глав скучного романа. Настольная лампа не светила мне в лицо. Но её свет позволил мне разглядеть грязные пятна на газетной бумаге свёртка, украденного мной в сентябре из учительской. «Это точно будет не отец, — сам себя мысленно заверил я. — Он не мог в тот день быть одновременно в двух местах. Ведь я расспрашивал Надю. Та чётко вспомнила: Виктор Егорович не покидал её квартиру ни на секунду в то время, когда я читал в подъезде Локтевой Достоевского». Вода, пропитавшая газетную бумагу, подтаяла — скрывавшая полотенце и нож газета почти бесшумно рвалась под воздействием моих пальцев.
Грязную газету я скомкал и бросил на стол. Та докатилась до настольной лампы, замерла. Я пожалел, что не выбросил мокрую бумагу по пути домой. Взглянул на пропитанное влагой полотенце — то самое, которое видел на фотографии в «папином деле». Прекрасно помнил, как отпечатались на нём следы крови с ножа. Не проверил достоверность тех воспоминаний. Я не извлёк из полотенца весь нож — оголил только часть рукояти и маленький участок грязного клинка: для моей цели этого было более чем достаточно. Брезгливо поморщил нос: заметил, что участок газеты под полотенцем уже отсырел. Прижался плечом к стене, вздохнул. Прислушался напоследок: различил лишь приглушённый шум проезжей части, да тиканье будильника.
Прикоснулся к ножу.
И провалился во тьму…
…В которой звучал голос Людмилы Зыкиной, любимой певицы моей тётушки. «Как не любить мне эту землю, где мне дано свой век прожить…» Я не однажды слышал эти слова, пока рос в квартире папиной сестры — мог бы продолжить строки песни с любого куплета. «…Мне хорошо в твоих раздольях, моя любовь, моя земля…» Пение Людмилы Георгиевны и знакомая музыка доносились издалека, словно из другой комнаты. Но звучали они точно не в моих воспоминаниях. Они будто выдернули меня из небытия. Я обнаружил, что вернулись не только звуки — ощутил в воздухе запах герани. А потом заметил, что тьма перед глазами зашевелилась. Она будто превратилась в стаю крохотных тёмных мошек. Те резко пришли в движение. И разлетелись по сторонам, открыли доступ к моим глазам уже неяркому солнечному свету, проникавшему в помещение из занавешенного тюлем окна.
Я увидел руку (будто бы свою) и нож — тот самый, что сегодня полдня пролежал под моей кроватью. Рука повела клинком из стороны в сторону, словно привыкала к его размеру и весу. Голова кивнула, будто в ответ на незаданный вопрос. Я резким толчком задвинул ящик шкафа — звякнули столовые приборы. Глазами пробежался по тесной комнате. Не заинтересовался ни холодильником, ни хлебницей. Задержал взгляд лишь на свисавшем с забитого в стену гвоздя полотенце (очень похожем на то, что не далее как сегодня днём я извлёк из схрона на берегу реки). Почувствовал, как голова вновь отвесила короткий поклон. Развернул лезвием вверх зажатый в руке нож. «…Как не любить мне эту пашню, что битва кровью обожгла…» — прокомментировал мои действия голос певицы. А мой разум тут же выделил из её фразы одно лишь слово: «кровь». Я резко развернулся и вышел из кухни.