Союз еврейских полисменов - Чабон Майкл (книга регистрации txt) 📗
Через площадь, у восточного фасада дома ребе, останавливается большой черный лимузин, выплевывает двоих Рудашевских. Один топает к заднему люку лимузина, открывает его. Другой, сложив руки за спиной, чего-то ждет. Еще двое Рудашевских появляются из дома с сотней кубометров весело раскрашенного театрально-бутафорского багажа. Весьма ловко, не обращая внимания на законы физики и теоремы эвклидовой геометрии, четверо Рудашевских умудряются всунуть в люк все рундуки, тюки и сундуки. Закрылся задний люк, и тут же открывается дом ребе; существенная часть его, окутанная в нежный пух альпака, отваливается в направлении черного лимузина. Вербоверский ребе нисходит на грешную землю, не поворачивая головы, не глядя на воссозданный и покидаемый им мир. Он доверяет свою особу Рудашевским, которые складывают его, вкупе с тростями, на заднее сиденье лимузина. Объединившись со своей поклажей, старый еврей отбывает.
Через пять секунд подкатывает второй лимузин, процедура повторяется, роль ребе исполняют две женщины в длинных одеяниях и некоторое количество детей. Процесс повторяется еще и еще раз, женщины и дети при приличествующем багаже отбывают в течение одиннадцати минут.
– В какой же самолет они поместятся? – гадает Ландсман.
– Я не видела ее. А ты видел?
– Ни ее, ни крошки Шпринцль.
Тут же затрепыхался мобильник Бины.
– Гельбфиш. Да… Да, видим… Да. Понимаю. – Бина захлопывает телефон. – Двигай вокруг дома. Она увидела твой драндулет.
Ландсмановский «суперспорт» протискивается в проулок и сворачивает во двор. Если не считать автомобиля, двор пребывает вне времени. Плоские каменные плиты мощения, оштукатуренные стены, длинная деревянная галерея, по низу ее горшки с какими-то папоротниками.
– Она что, выйдет?
Бина молчит. Как бы в ответ открывается синяя деревянная дверь низенькой пристройки. Пристройка отходит от дома под каким-то странным углом, нарушая однородность фасада. Батшева Шпильман как будто только что вернулась с похорон, на ней траур, лицо скрыто черной вуалью. Она не выходит из дома, оставляя между собой и машиной промежуток футов в восемь. Госпожа Шпильман стоит на пороге, за ней маячит могучая фигура Шпринцль Рудашевской.
Бина опускает стекло.
– Не уезжаете?
Следует контрвопрос:
– Не поймали?
– Это потребует времени. Может быть, большего, чем у нас осталось.
– Надеюсь, что нет, – говорит мать Менделя Шпильмана. – Этот идиот Цимбалист послал этих идиотов в желтых пижамах пронумеровать каждый камень дома, чтобы разобрать и собрать его снова в Иерусалиме. Две недели буду здесь. Хоть в гараже Шпринцль заночую.
– Большая честь, – отзывается что-то большое и серое из-за супруги ребе: очень серьезная говорящая ослица либо Шпринцль Рудашевская.
– Он от нас не уйдет, – заявляет Бина. – Детектив Ландсман только что поклялся мне поймать убийцу.
– Знаю, чего стоят его обещания, – скептически отзывается госпожа Шпильман. – Да вы и сами знаете.
– О! – возмущается Ландсман, но траурный наряд уже скрылся в странной пристройке.
– Едем, – решает Бина, сцепляя руки. – Куда? Зачем?
Ландсман барабанит пальцами по баранке, обдумывая свои обещания и их биржевой курс. Он никогда не изменял Бине Но брак сломался по недостатку верности и веры. Веры не в какого-нибудь там бога, не в Бину и ее характер, а в непреложность чего-то фундаментального, определяющего закономерность всего, доброго и злого, всего, что бы ни случилось с ними с момента их встречи. Дурацкой собачьей веры в то, что ты способен летать, пока сам веришь в эту способность.
– За голубцами! С утра по ним страдаю.
45
С лета восемьдесят шестого и по весну восемьдесят восьмого, с момента, когда они бросили вызов сопротивлению родителей Бины и объединились, Ландсман тайком пробирался в дом Гельбфишей, в постель дочери семейства. Каждую ночь, если только они предварительно не поцапались, а иной раз и в разгар ссоры, Ландсман влезал по водосточной трубе наверх, где его поджидало незапертое окно. Перед рассветом Бина отсылала его прочь тем же путем.
В этот раз путь наверх оказался куда труднее и занял уйму времени. На полпути, как раз над окном столовой мистера Ойшера, с ноги соскользнул левый башмак и улетел в недра заднего двора. Небо над головой выкинуло звезды, сквозь сухие подоконные цветочки и развалины соседских шалашиков-суккот мерцали Медведицы. Ландсман взял реванш за потерю башмака, разорвав брюки об алюминиевую скобку, свою давнюю противницу. Любовная игра началась с вымакиваная крови на коже ландсмановской лодыжки, меж пятен-конопатин и островных зарослей волос.
В узкой кровати пара стареющих евреев склеилась, как страницы альбома. Ее лопатки вдавились в его грудь. Его коленные чашечки вложились в ее влажные подколенные ямки. Губы его шевелятся возле замысловатых завитков ее ушей. А часть Ландсмана, вмещавшая и символизировавшая его одиночество, внедрилась в чрево начальства, на котором он был дюжину лет женат. Хотя, говоря по правде, напряжение источника пониженное и нестабилизированное, чихни Бина хорошенько, и нет контакта…
– Все время, – мурлычет Бина, – два года.
– Все время… – вторит Ландсман.
– Ни разика…
– Ни разу…
– Тебе было одиноко?
– Еще как.
– Тоскливо?
– Тоска глухая. Но не такая, чтобы отвлекаться на какую угодно юбку, чтобы чем угодно скрасить одиночество.
– Случайные связи только ухудшают состояние.
– Тебе видней.
– Ну… трахнула я пару мужиков в Якови. Если ты этим интересуешься.
– Странно, – говорит Ландсман, поразмыслив, – но не интересуюсь.
– Двоих или троих.
– В докладе не нуждаюсь.
– Ладно-ладно. Проехали.
– Самодисциплина творит чудеса. Странно для такого анархиста, как я?
– Я сейчас…
– Сейчас? Идиотизм. Не говоря уж о неудобстве ложа. Да еще нога кровит, чтоб ее черти драли.
– Сейчас – я имела в виду одиночество.
– Шутишь? Какое одиночество! В этой койке как сардины в банке.
Он зарывает нос в копну волос Бины, вдыхает. Изюм и уксус, соленый дух вспотевшего затылка.
– Чем пахнет?
– Красным.
– Брось.
– Румынией.
– От тебя несет, как от румына. Волосатоногого.
– Я уже старикашка.
– А я старушонка.
– Волосы выпадают. По трубе не взобраться. Башмак уронил.
– У меня зад как географическая карта.
Он не верит на слово, проверяет рельеф. Бугорки и впадинки, солидной выпуклости прыщ… Ладони его скользят по ее талии, взвешивают груди, по одной на каждую. Не может вспомнить, какими они были, чтобы сравнить, впадает в панику. Успокаивает себя тем, что они такие же, отформованные по его ладони с растопыренными пальцами, в таинственной пропорции сочетающие увесистость и упругую податливость.
– Обратно по трубе не полезу, как хочешь.
– Я же тебе предлагала войти по-людски. Труба – твоя идея.
– Не только труба. Всё – моя идея.
– А то я не знаю… Идеалист…
Они лежат молча. Ландсман чувствует, что кожа Бины наполняется темным вином. Еще минута – и она храпит. Храп ее за два года ничуть не изменился. Двухтоновой жужжащий звук, похожий на горловое пение сынов азиатских степей. Дыхание кита. Ландсман всплывает на волне храпа Бины. В ее руках, в ее запахе на ее простынях, в сильном, приятном запахе новых кожаных перчаток Ландсман чувствует себя в покое и в безопасности, впервые за многие месяцы. Сонный, удовлетворенный, блаженный… Вот она, тихая пристань. Рука на твоем животе, покой и отдых…
Он вздрагивает, садится. Прозрачное сознание и ненависть к себе. Осознание того, что более чем когда-либо недостоин покоя и женской руки на животе. Все нормально, дуй гадить в океан, выбор не лучший, но единственный. И ведь испокон веков так повелось, во всех краях во все времена основа полицейской работы – помалкивать в тряпочку о темных махинациях парней с верхнего этажа. Попытайся он пикнуть, скажем, сообщить что-нибудь Дэвиду Бреннану, и ребята с верхнего этажа найдут простой способ запечатать его пасть навечно. С чего же тогда сердце колотится, как кружка зэка о решетку ребер? Почему кровать Бины вдруг кажется мокрым носком, шерстяным костюмом в жару? Дело сделано, печати поставлены, забудь Далеких людей в далекой жаркой стране стравливают, чтобы они убивали друг друга, а за их спиной тем временем готовится захват всей этой солнечной страны. Решена их судьба, решены судьбы евреев Ситки. И убийца Менделя Шпильмана гуляет на свободе. Ну и что? А чем он хуже?