Якудза - Силлов Дмитрий Олегович "sillov" (читать книги полностью .TXT) 📗
— То есть как «какая разница»? Твой Витек убивает то ли криком, то ли взглядом, то ли черт-те чем, а тебе это до фонаря?!!
— Точно, до него, — согласился Стас. — Пока он выдает результат, мне плевать, каким образом он это делает. Пусть хоть иголки в кукол втыкает, хоть в полете их с метлы фаерболами расстреливает. Главное — результат. И пока что этот результат меня устраивает. Так-то, Афоня.
Стас хмыкнул, похлопал бригадира по плечу и вышел из операторской.
— Понятно, — негромко сказал Афанасий ему вслед. — Тебе главное результат. А мне главное — самому не стать результатом воплей твоего выкормыша.
Но Стас его уже не слышал.
Часть вторая
По следу тени
Был снег. И луна. И больше ничего вокруг. Всюду, насколько хватало взгляда, лежала белая, идеально ровная пленка, где-то там, у горизонта сливающаяся с черной, идеально ровной пленкой, покрывающей небо. Казалось, будто земной шар кто-то неизмеримо большой взял небрежно, словно апельсин, очистил до сверкающей белизны, но после, передумав, упаковал его в черный мусорный полиэтилен и выбросил на помойку мироздания.
В маленькую дырочку в черном мусорном мешке осторожно заглядывала луна. Непонятно только, зачем ей это было надо? Но, может быть, там, наверху, в другом мире было слишком мало белого? И потому она упорно не отрывалась от дырочки. Мигала проносящимися тенями облаков, плакала от напряжения мутным предрассветным туманом, но все равно смотрела, не отрываясь, на идеальную белизну земли.
Земля была белой. И от этого было беспричинно жутко. Случается такое — иногда просто очень страшно, а отчего — непонятно. И зашуганное непонятным сознание бьется изнутри о костяные стенки черепной коробки и верещит неслышно, постепенно меняясь от ужаса, утрачивая логику, мыслительные способности, все человеческое, и ты чувствуешь, как со стоном распрямляются в твоей голове извилины и как ты медленно сходишь с ума от этой бесконечной белизны.
Хотя при желании можно все объяснить. Есть причина этой всепоглощающей жути. Здесь не за что зацепиться глазу, нет знакомых форм, нет предметов, нет теней, нет ни малейшего намека на жизнь, на реальность… Реальность чего? Хотелось сказать «происходящего»… Но нет. Здесь ничего не происходит. И ничего не произойдет. Никогда. Глупо говорить о реальности и о происходящем. Слово «происходящее» подразумевает течение времени. Но как можно говорить о времени в мертвом царстве застывшего ледяного безмолвия?
Легче просто сойти с ума, чем знать, что ничего и никогда больше не произойдет. Будет только вечная ночь, вечный снег и вечная дырка наверху, сквозь которую, вероятно, и луне скоро надоест пялиться вниз, и она уйдет по своим делам, оставив этот унылый черно-белый мир гнить там, куда его заслуженно выбросил неизвестный Кто-то…
Макаренко тряхнул головой, отгоняя странные мысли, вызванные, скорее всего, жестоким утренним недосыпом.
Слева лежало поле. Просто белое поле, накрытое белым снежным одеялом. В небе висела рассветная луна — тусклая, облитая невидимыми за горизонтом лучами еще не взошедшего солнца. А под колеса «Нивы» ложилась белая лента дороги, ведущая от общежития к городскому отделению милиции.
Дорога была не ахти. Макаренко сильно сомневался, что, скажем, на «Жигулях» смог бы проехать по ней после ночного снегопада. Отечественный внедорожник, хоть и переваливаясь, словно беременный таракан, но все-таки справлялся со своими обязанностями, форсируя заметенную снегом колею.
Зима есть зима. На редкость паскудное время года. Может, где-то в Норвегии или, на худой конец, на Кавказе, на высокогорном лыжном курорте, в теплом коттедже у камина с бокалом «Блек лейбла» в одной руке и с копией Клавы Шиффер в другой — оно бы пошло и даже очень. И остро пахнущий свежевзрезанными арбузами морозный воздух за окном, и девственно-белоснежные пейзажи, и искрящиеся алмазами под холодным солнцем снежинки… Может, с такого расклада и соответственного лирического настроя на стихи бы, глядишь, пробило. Типа: «Зима, крестьянин торжествуя на дровнях обновляет путь…»
Бред. Попутался классик. С чего это российскому крестьянину в зимнюю бескормицу торжествовать? Реально не с чего. Макаренко живо представил себе того крестьянина. В дырявом тулупе сидит на кривых санях, хлопая себя от холода по подмышкам, а его лошадка, «чуя снег» облезлой от мороза и отсутствия свежего корма задницей, плетется по целине, «как-нибудь» перебирая копытами — того гляди навернется в сугроб… Не Норвегия, короче. И даже не Кавказ.
Зима вообще не была для Макаренко любимым сезоном. Холодно, скользко, да еще вот снегу намело, как на Северном полюсе. Андрей вышел из машины и чуть не поскользнулся. У входа в отделение милиции, правда, снег разгрести успели, а вот лед подолбить не удосужились. Макаренко ругнулся про себя и, вновь обретя приличествующую званию осанку, вошел в здание.
Все было по-прежнему — да и что могло измениться за одну ночь? Снулый дежурный за смахивающей на мутную стенку террариума плексигласовой перегородкой, длинный коридор, ряд обшарпанных дверей, одна из которых была дверью в маленький, казенный мир капитана Макаренко, уже успевший за месяц работы на новом месте порядком поднадоесть.
Дверь его кабинета была в конце коридора. Он подошел к ней и всунул ключ в замок.
Ключ входить в скважину не пожелал. Макаренко убрал его в карман и с силой саданул в дверь кулаком, так что задребезжала жалобно тонкая филенка.
— Открывайте, оглоеды!
— Щас, щас, один момент, — засуетились за дверью.
Ключ с обратной стороны двери повернулся, и заспанная, дебильно улыбающаяся физиономия опера Петрова в фуражке набекрень предстала перед капитаном.
— Здравь желаю, трищ капитан, — выдохнула перегаром физиономия.
— Совсем охренели, — вздохнул Макаренко, отодвигая «оглоеда» и заходя в кабинет. — Опять всю ночь квасили?
— Ну, Педагог, хммм… ну это самое… то есть, трищ капитан, пятница же, милицейский день…
Макаренко скривился. Работа была новой, а прозвище — старым. И как только узнали? К тому же иногда — особенно по утрам — проскальзывающая ненароком излишняя фамильярность поддатых оперов порядком действовала на нервы. Ну да, все понятно, сам бывший опер и все такое, но все-таки…
— Понятно, — сказал Макаренко, обводя взглядом стол с горой объедков и недопитой бутылкой водки, пол со следами грязных сапог и батареей бутылок допитых; и стулья — один наполовину пустой — дохлый телом Замятин почти не занимал на нем места; — и другой, заполненный внушительной задницей уборщицы Клавдии Ивановны, сложившей на стол все остальные свои телеса и с присвистом сопящей в две дырочки. От этой мирной картины веяло деревней и буддистским умиротворением.
— Да уж. Не Норвегия. И не Шиффер. Хоть и Клавдия…
— Ч-чего? — озадаченно склонил набок голову Петров, хлопая красными глазами.
— Да так, к слову. Уборщицу, говорю, тоже споили, оглоеды, — констатировал Макаренко. — И кто теперь этот бардак разгребать будет?
— Да мы сейчас сами, сей момент, — засуетились опера, бестолково задвигав конечностями и хватаясь то за одно, то за другое.
Макаренко стоял, опершись плечом о дверной косяк, и с иронией глядел на все это дело. Он сам когда-то работал «на земле» и потому к операм относился лояльно, предоставляя им иногда свой кабинет для всякого рода «дней милиционера». Работа у ребят нервная и опасная, а снимать стресс посредством тренировок «на износ» дано не каждому.
Через некоторое время поняв, что толку от оперской суеты в конечном счете будет немного, он оторвался от косяка и решительным жестом пресек жалкие попытки неопохмеленных сотрудников навести порядок в кабинете.
— Придется обратиться к профессионалу, — сказал он, трогая за плечо Клавдию Ивановну. — Подъем, теть Клав, служба зовет.
— Чо, чо такое? — оторвала голову от стола уборщица и тут же чуть не уронила ее обратно. — Ох, опять напоили, заморыши бесноватые!