Диктатор - Снегов Сергей Александрович (книги без регистрации .TXT) 📗
— Хотите получить от наших врагов займы, снова благоденствовать за чужой счет? Вас одарят за одно то, что вы объявите себя нашими врагами. Превратиться в политических паразитов — этой участи жаждете? А ведь наступит мир — и по военным займам придется платить. И что тогда? Снова клопы и тараканы, коптилки и свечи, рвань на плечах? Вы можете жить только в большой семье и только при семейном обхождении. Другой судьбы вам не дала сама природа.
— В одной семье с вами мы жить не хотим, генерал! Еще Маруцзяна мы терпели. Вас — никогда! Вам ясно?
— Вполне. Для вас тоже не должно быть тайной, что мы продолжим политику, побуждающую вас к правдивой оценке самих себя.
Я велел охране увести Анну Курсай, потом вызвал Гонсалеса.
— Как идет следствие по делу о заговоре Маруцзяна и Комлина против нашего правительства?
— Скоро объявим открытое заседание Черного суда.
— Присоедините к обвиняемым Анну Курсай. Она опаснейшая преступница. И не потому, что покушалась на меня, а потому, что фанатичная сторонница политики Маруцзяна.
— Гамов знает о вашем решении?
— Можете сами информировать его.
Теперь надо было увидеть жену. Я поехал домой. После возвращения с «того света» я обещал ей, что мы восстановим старые связи, надо только терпеливо дождаться, пока освобожусь от неотложных дел. Дел становилось все больше, и дела были все неотложней. Елена ждала, ничего из старых отношений не восстанавливалось. Я не забывал о ней, но к старому не влекло. А сейчас, определив Анну Курсай на казнь — и мысли не появлялось, что человек, отданный Гонсалесу, избежит гибели — и уже протянув руку к телефону — вызвать Елену, я вдруг почувствовал, что не смогу говорить с ней о государственных делах в кабинете, где только что ради нужд государства велел лишить жизни другую женщину. Вероятно, это было состояние, недостойное политического деятеля, но оно было, и от него хотелось отделаться.
Я сказал, что поехал домой — и удивился. Слова пребывают неизменными в веках, переходят, не меняя ни звучания, ни значения, из одного столетия в другое, от одного народа к другому. И они же ветшают — у каждого человека за короткое его человеческое существование. Я поехал домой, но у меня не было дома. Уже давно я не посещал той квартиры, той скудной комбинации из трех небольших комнат в Забоне, которую так долго именовал своим домом. А нынешняя моя квартира в Адане была домом лишь по названию — я в ней не жил. И та комнатушка, вернее тот закоулочек во дворце, какой я отвел себе для сна и туалета, тоже не был моим домом. Я не убегал туда от дел и людей, не уединялся, чтобы поразмыслить на воле, — да и воли не могло быть в этом скверном сарайчике с единственной крупной мебелью — диваном; на него я валился, от усталости не всегда раздеваясь. Даже бедная квартира Гамова, столь потом прославленная как свидетельство его выдающейся, почти нескромной скромности, была сравнительно с моим помещением чуть ли не барскими апартаментами, только я это не афишировал. Не дом, не квартира, не убежище, не келья, не каморка, — ни одно из этих словечек не годилось. Прибежище — вот единственно точное название.
Итак, я появился в моей квартире, не предупредив Елену о приходе. Ее не было. Я разделся, вошел в гостиную, потом в спальню, потом в рабочую комнату, воротился в гостиную, сел на диван. У меня ослабели ноги, как после долгого перехода, болезненно билось сердце. Елена вернула в мою новую комнату все, что было в той прежней, в Забоне. Она сделала это после моего повешения, она хотела, чтобы я, и казненный, оставался с ней прежним в прежней обстановке. Комната была совершенно такой, какой я оставил ее, уходя на войну. Все менялось в нашем мире, люди и города, сама природа, исхлестанная молниями искусственных циклонов, залитая куболигами искусственных потопов, изуродованная машинами и солдатскими сапогами, не узнала бы себя, имей глаза. Я сам ничем не напоминал того веселого инженера, молодого руководителя лаборатории автоматики, каким ушел из своей комнаты, а она осталась той же. Я сидел в правом углу дивана, на старом месте, там была созданная мной ложбинка, в ней всегда было как-то теплей сидеть — она сохранилась, я ощутил ее прежнюю теплоту. А на стене висела фотография моего школьного друга, Альберт Лоскин, так его звали, утонул, спасая девчонку, упавшую с моста в реку. Мы прыгнули с ним одновременно, он первый схватил ее, но не удержал на воде ни ее, ни себя, я ее вытащил, его — не смог. Как часто я с болью и восхищением смотрел на милое лицо погибшего друга, с болью, ибо ему нельзя было бросаться в холодную воду, он плохо плавал и плохо выносил холод, с восхищением, ибо порыв к зовущему на помощь был в нем всегда сильней самозащиты. А рядом с фотографией Альберта в деревянной рамочке висело мое авторское свидетельство на изобретение, первая моя конструкторская разработка, авторитетное доказательство, что в мире родился новый талантливый техник, ему предстоит великое будущее. Не стало будущего у изобретателя и инженера Андрея Семипалова, совсем другая повела его дорога — на славу или проклятье, я еще не знал.
Ни единой пылинки не лежало на вещах, все было вытерто, выметено, вымыто — придирчивая, строжайшая чистота, всегда свойственная Елене, не фон жизни, а неустанный труд чистоты, культ. Только такими словами можно означить отношение Елены к нашей квартире прежде — таким оно было и сейчас.
И еще одно сразу приковывало взгляд. Я стал вторым человеком в государстве, мои портреты печатались, я наводнял собой телепередачи, газеты, журналы, я устал от непрерывного поминания своей фамилии и должности, от лицезрения своего лица на уличных плакатах. Только я сам разрешил себе не вывешивать своей фотографии в собственной каморке — зато там висел портрет Гамова, а Гамов водрузил мое обличье над своим столом. И если бы я увидел здесь свои новые портреты, я, наверно, только скользнул бы по ним безразличным глазом, до того мне приелись мои изображения — я не из людей, внешностью которых можно любоваться. Но меня нового в старой комнате не было. Я ушел из нее собственными ногами и не вернулся обратно ни парадными портретами, ни групповыми снимками Ядра. Елена чуть не со слезами молила меня вернуться домой, но моим избражениям вход сюда не разрешила. Я понял это сразу — Елена не позволила себе восхищаться моим возвышением, не гордилась моими успехами, мой нынешний блеск ее не ослеплял. Она любила не вельможу, не воплощенную во мне власть, а простого инженера — вероятно, будущую крупную величину в технике, но отнюдь не на бурных просторах мировой политики. И потому так свято, так нежно, так строго хранила в неприкосновенности уголок, где двенадцать трудных лет — отнюдь не в райском блаженстве — совершалась наша любовь.