Праздник неба - Биленкин Дмитрий Александрович (полная версия книги TXT) 📗
Из-под ноги брызнула лужа. Он круто, не глядя, свернул на обочину, пошёл напролом. По плащу дробно застучали ветви кустов.
Почему-то вспомнилось, как в детстве он мечтал много ездить в автомобиле и много летать на самолёте. Теперь, когда это сбылось, все желанней стала казаться неспешная ходьба, да только на неё уже не хватало времени. А если бы и хватало, то без торопливого стремления к цели он, верно, почувствовал бы себя неуютно.
Приближался шум улицы. Скоро она открылась вся, в сумятице движения, в сизых выхлопах, в слитном беге грязнобоких машин. Он помедлил в двух шагах от людского водоворота, затем повернулся, почти побежал назад, туда, где шуршали листья.
Так ослепнуть в тот, все решивший миг! Так самонадеянно, не желая, унизить… Ведь он же потребовал, потребовал немедленной, тут же оплаты! Вот что двигало им, и она это поняла сразу. Какое-то страшное, неистовое затмение… Не спрашивая ничего, с торжеством победителя так обрушиться, смять, будто все уже решено, ничего другого просто быть не может! Словно и воли нет, кроме его собственной, да и быть не должно.
А ведь все могло сбыться, как он не понял тогда, что могло! Настолько ничего не заметить, ничему не поверить, думать совсем о другом, казалось бы, важнейшем, а на деле существенном не тогда и не в том.
Вот и заслужил…
Точно выскочив из-за куста, на уровне груди внезапно простёрся корявый, морщинистый сук. Гордин замер, опешив. Куда он забрёл? Серело. Под ногами была нетоптаная земля, всюду мокро отсвечивал палый лист. С верхушки дуба, коротко прошуршав, сорвались тяжёлые капли. Помедлив, Гордин рукой упёрся в неподатливый сук и, чувствуя, как нарастает тугое сопротивление, продолжал гнуть, пока одолевающая сила мускулов не налила плечо болью. Тогда он напряг вес тела, ощутив наконец, как уступает, подаётся преграда.
— Сломаешь, — тихо послышалось сзади.
Сук дёрнулся в ослабевшей руке, толчком развернув Гордина. Отворот плаща пересёк грязный след удара.
— Видишь — он отомстил…
— Ира!
— Я. Спасибо эта палка тебя задержала, а то бы я совсем запыхалась. И куда ты бежал?
— Никуда.
Она кивнула, словно ждала такого ответа. Две-три капли скатились с прозрачного капюшона, светлыми бусинками осев в её волосах. Сам плащик был небрежно расстегнут. Она стояла, сунув озябшие руки за пояс; на тугой ткани джинсов медленно проступали тёмные крапинки дождя.
— Промокнешь, — сказал он глухо.
— Взгляни лучше на свои колени.
— Пустое!
— Вот и я так думаю.
Оба замолчали. Её глаза рассеянно и спокойно смотрели куда-то мимо Гордина.
— Дальние прогулки при любой погоде? — резко и с вызовом спросил он. — Мечты в одиночестве?
— Да. — Она перевела взгляд. — А что?
— Ничего. Я вот тоже решил прогуляться.
— Вижу.
— А ты, как всегда, ищешь свежих художественных впечатлений?
— Как всегда.
— Ясно! Осень, увядание, грусть. Живописно и трогательно, чем не сюжет? Что делать, праздников больше не предвидится. Все, точка.
— Праздник, — сказала она, как бы не замечая тона его слов. — Смешно. Праздник — вот…
Она выставила ладонь под мелко сеющий дождь.
— Щекочет… Я сюда шла просто так. Нет, ты прав не совсем. Впечатления, говоришь? Да, я хотела проверить. Листья летом — сплошная масса, листва; взгляду не до подробностей, все воспринимается слитно. А осенью каждый лист становится самим собой, когда падает. Грустно? Может быть, и так. Я смотрела, как они падают, а потом увидела тебя. Вот.
— Понятно. Читала, значит, в газетах…
— Читала. Глупо! Если что-то было, то уже не исчезнет. Все равно будет.
— Конечно. Вроде мамонтов.
— Мамонтов?
— Ага. Были — нет, только память осталась. И все.
— Ты уверен?
— В том, что вижу тебя, — да.
— Подожди… Мамонты. Что-то писали об инженерной генетике. Не так?
— М-м… Допустим. Может, мамонтов и воскресят в каком-нибудь двадцать первом веке.
— Вот видишь!
— Какая разница! Просто неудачный пример.
— Нет, почему же… Они красивые?
— Кто?
— Мамонты.
— А кто их знает… Лохматые, грязнющие, наверно. Не чета кошкам.
— При чем тут кошки?
— Так, вообще… Не знаю. А при чем тут мамонты?
— Это ты говорил о мамонтах.
— Ну и что? Мамонты-папонты, бродили по лугам, пили-ели, спали-жирели. “Пройдёт и наше поколенье, как след исчезнувших родов”. Слышала такую песенку?
— Нет. Странно… Другое странно.
— Что?
— Все! Знаешь, почему я здесь оказалась?
— Ты сказала.
— Кроме главного. Только что в студии жутко разругали один мой рисунок, и я… я сбежала.
— Кто не получал двоек…
— Не в этом дело! Просто… просто в том рисунке мне показалось, что мне кое-что удалось, своё. Выходит — нет.
— Ну, это ещё ни о чем не говорит. У вас все зависит от вкусов: нравится — не нравится, не оценки — дым!
— Не совсем так, но пожалуй. И все-таки… Я вот что хотела спросить…
— Да?
— У тебя никогда не было ощущения, что тебе — именно тебе! — предназначено что-то выразить, осуществить… Никому другому, только тебе. И все остальное не важно.
— Бывало что-то похожее.
— И?…
— А кто его знает! Самообман, должно быть.
— Возможно, что и самообман. А все равно порой возникает такая отдалённость…
— Отдалённость?
— Да. Как бы это выразить… Будто ты не совсем принадлежишь себе, что-то надо беречь больше всего остального, чему-то не поддаваться, даже когда очень хочешь… Ну, словно кто-то тобой распоряжается. Не бывало так?
— Хм. — Гордин потёр подбородок. — Не замечал такой мистики.
— Правда? Значит, ошиблась.
— В чем?
— Ни в чем! А у тебя метка…
— Какая метка?
— Да на лице! Ты потёр подбородок, а рука у тебя измазана веткой, которую ты пытался согнуть. Я же говорила, дуб памятлив.
— Ну и черт с ним!
— Так ты сильней размажешь. Дай лучше я.
Достав платок, она неуверенным движением провела им по его мокрому, сразу и жёстко закаменевшему от этого прикосновения лицу.
— Все. — Её рука, помедлив, упала. — Знаешь, у тебя глаза… Не злые, нет…
— Какие есть, — буркнул он поспешно. — По вкусу их выбирать не умею.
— Да, конечно… Смерклось уже.
— Разве?
— Темнеет. Надо идти.
— Куда?
— Туда. — Она вяло мотнула головой. — Туда.
— Я провожу.
— Не стоит, мне ещё надо побродить.
— В сумерках?
— А в сумерках цвет глохнет, это интересно.
— Да? Застегнулась бы все-таки…
— Мне не холодно, и дождь почти перестал.
— Это тебе так кажется… Постой!
— Стою.
— А то ещё простудишься, шедевр не напишешь…
Досадуя на свои нелепые слова, спеша и путаясь, он кое-как застегнул неподатливые пуговицы. Она стояла с безучастным видом. Теперь в прозрачном пластике плаща её фигура казалась обёрнутой в целлофан, незнакомой, чужой.
— Пока. — Она слабо помахала рукой. — Счастливо.
— Пока, — ответил он машинально, зная и не веря, что это все.
Он смотрел, как она бредёт, удивляясь, и не чувствовал потери, ничего, кроме огромной отрешающей пустоты. Сумрак ещё не успел её скрыть, когда она, словно освобождаясь, рванула застёжки плаща, и его откинутые полы обвисли, как подбитые крылья. Из-под них мелькнул белый комок забытого в руке и теперь выпавшего платка.
Тогда он побежал. Она не обернулась, не замедлила шаг, только отстранилась, и он также молча двинулся рядом по узкой тропке, уже бессмысленно сжимая поднятый платок и не зная, что теперь говорить и надо ли говорить вообще.
А когда её озябшая рука сама собой очутилась и замерла в его ладони, он безраздельно понял, что слова излишни, а нужно просто идти, отогревая доверившуюся ему руку и не спрашивая, что будет дальше. Ведь как ни грозны великие тайны земли и неба, они ничто перед тайной любви.