Мёд жизни (Сборник) - Логинов Святослав Владимирович (лучшие бесплатные книги .TXT) 📗
В красные числа приехал на побывку с флота Саня Ковасеров. Пришёл в клуб в морской форме, с тремя боевыми медалями, и стало ясно, что соперников ему в сельсовете нет. Вот только пожил он в родном доме недолго, уехал на службу, оставив по себе громкую память и бросив забрюхатевшую Любку.
И надо же, что со своей бедой Любка прибежала в Замошье к Пане. Плакала, валялась в ногах:
– Панечка, ты всё можешь, сделай что-нибудь!.. Ведь стыдобы-то скоко!
– Оставь, – оборвала Панька. – Ты хоть понимаешь, что просишь? Я не повитуха и не знахарка. Дитё выводить не умею и не стану. В Доншину иди, в больницу.
– Не станут они делать, запрещено им. Только сраму наберусь. Панечка, что же мне, в пятнадцать лет с ребёнком? Я лучше удавлюсь…
– Перетерпишь, – уверенно сказала Панька. – А ребёнка, может, ещё и не будет.
Сказала сухо, без всякой жалости, выплакала давно всю жалость. Сказала, словно заказывала у судьбы, и угадала в точку. Вдоволь находилась Любка с пузом на глазах у всего колхоза, но не доносила, выкинула прежде срока. И с тех пор скурвилась, стала общей сахарницей, доступной любому, и разве что под одним Лёхой не лежала. Только Паньке это радости не прибавило. Не искать же утешения, что Лёхина жизнь тоже не сложилась. От Любки отвернулся, но и к Паньке не склонился. Так и жил при матери, словно пацан.
Панькина слава между тем росла. Малец ли где гадом укушен, или корова расщепит копыто – всюду Панькин злой глаз виноват. Стали Паньку обходить стороной. Кто и не верит, а всё бережёного бог бережёт, ноги не купленые, можно и крюка дать, обойти лихо подальше. Сначала Панька смеялась, а после взвыла. На людях живёт, а как в лесу. Особенно худо стало, когда у соседей заболела дочка Маша. Долго лежала по больницам, в самом Пскове лежала, да ничего не вылежала, вернулась домой хромоногой. Врачи сказали, что болезнь не лечится, хорошо ещё, что не всю девчонку сковало, а то бы провела жизнь в инвалидской коляске. Но свои знали – не полиомиелит виноват, а Панькин сглаз.
Первым чувством, когда до Паньки доползли эти разговоры, была обида, вторым – страх. Ведь смотрела, завидуя, на счастливую Алёну – Машину мать? Смотрела. Так вдруг и впрямь завистью изурочила девочку? И не хотела, а сделала. Панька стала чураться людей, ходила опустив глаза, в бригаде старалась получить отдельную работу, чтобы ни с кем не встречаться. Чтобы не напакостить ненароком, пыталась не думать ни о ком, но всё равно думала, только мысли лёгкие неприметно сменились обидой на всех за свою пропащую жизнь.
А жизнь, как её ни суди, продолжалась. Вышло послабление колхозам, довелось людям вздохнуть посвободнее. Тётка Феша в красный угол портрет Маленкова повесила, среди икон, за то, что снял непомерную тяготу. Потом подошла весна пятьдесят четвёртого, и начавшие оживать деревни забурлили, переполнившись через край новостями. Вроде и знакомое, но не бывшее прежде на слуху слово «целина» теперь не сходило с языка. Народ мигом понял: целина – это свобода, паспорт на руках, высвобождение из колхозной крепости. Чуть не вся бездетная молодёжь засобиралась в Казахстан, и никто за общим шумом не видел, что родным сёлам грозит безлюдье.
Панька никуда ехать не хотела. Притерпелась уже, притёрлась к своему месту. Но уезжавших одобряла: верно, нечего тут преть. Одобряла до той поры, пока не узнала, что Лёха тоже написал заявление в райком. Панька ничем не выдала себя, но в груди всё разом перевернуло. Казалось – тридцать лет на носу, не только другие, но и сама себя давно записала в бобылки – ан нет! Жила, значит, в душе какая-то надежда. На людях Панька крепилась, лишь оставшись одна, шептала побелевшими губами:
– Милый, родненький, как же я без тебя? Не уезжай!
И Лёшка не уехал.
К тому времени он уже работал на гусеничном тракторе, и вот во время пахоты между траками попал кусок старой, с палец толщиной проволоки. Услышав резкий скрежет, Лёха высунулся из кабины поглядеть. Подгадал он с этим в самый раз – ржавый крюк зацепил за голенище кирзовых сапог и сдёрнул тракториста на землю. Освободить ногу Лёха не успел, гусеница вдавила её в глину, только серо-розовая пена выступила по краям.
Паньку к раненому никто не звал, в Андрееве давно был фельдшерский пункт. Но она сама почуяла беду, прибежала. Опоздала совсем немного – Лёху уже увезли. Не дрогнув лицом, Панька вернулась в Замошье. Затворила избу на крюк и повалилась на пол. Билась, молча выплакивая последние в жизни слёзы. Твёрдо знала – она виновата во всём, и никто больше. Жутко вспомнился предсмертный баб-Тонин шёпот: «Для себя ничего не хоти, так легше…» Да как жить-то, не хотя?!
Ногу Лёхе не отняли, но и здоровья не вернули. Никуда он, конечно, не поехал, ковылял по родному Андрееву, припадая на бок, перед непогодой прятал изломанную ногу в валенок. Работать продолжал на тракторе, на том же самом. Не держал зла на трактор и вообще ни на кого не держал. Словно и не менялось в его жизни ничегошеньки.
И в Панькином бытье ничего не изменилось. Так и куковала одна. Работала в совхозе, колхоз к концу пятидесятых разорился, и его переназвали совхозом. Сначала трудилась на ферме, выращивала ягнят, но это оказалось совхозу невыгодно, да и ягнята у неё начали болеть, тогда перешла на лён. Там частенько приходилось видеть Лёху, хоть это уже было ни к чему. Сломалось что-то в сердце, Лёха стал чужим. Хромает неподалёку невидный мужичонка, слепо подмигивает вышибленным глазом – и пусть его.
Теперь уж Паньки не чурались, народа в деревне осталось совсем ничего, попробуй повыбирай, сам одинёшенек останешься, тут любая беседа дорога. А от Паньки нос воротить, так и вовсе неумно. Нюрка, жившая через четыре дома, попыталась было, да раскаялась. Нюрка была молодой, ровесница беспутной Любке, но характерной. Даже средь коренастых замошских баб Нюрка выделялась особо. Ещё в девчонках её дразнили медведицей – за силу, ширину и трубный голос. А как вышла Нюрка замуж, отхватив заморыша Ваньку, и зажила своим домом, так открылось в ней стремление грести к себе, от которого родилось с годами едкое прозвище Хап-баба. И не то чтобы Хап-баба как-то особо не любила Паньку или обидела чем, а просто не замечала, свои заботы довлели. Паньку тоже не обида взяла, а больше любопытство: что станет? Подошла к Нюрке, волочившей со мха двухведёрную торбу ягоды, погладила по рукаву, ласково сказала:
– Ой, Нюша, всё ты в делах. И намедни бегала, и сёдни бежишь. Отдохнула бы…
– Некогда, – отрубила Нюрка, – зимой наотдыхаюсь, – стряхнула Панину руку и загрохотала сапогами к дому.
Назавтра Нюрка на работу не вышла и на второй день тоже. А когда вечером Панька, возвращаясь с вязки дресты, проходила деревней, её остановил громкий стук в стекло. Нюрка махала рукой из-за рам, приглашая в дом. Пыталась выйти в сени встречать, да не смогла, страшенный прострел скрутил поясницу и не давал даже встать по малой нужде.
– И что за наказание такое? – гундосила Нюрка. – Лежу как гвоздём приколоченная, ничо не могу. Корова не прибрана, птица беспризорная. А ещё бычок у нас подрастает. Его сейчас не накормишь, в декабре сдавать нечего будет. И картошку копать пора подходит. Ваня один не справится.
– Прежде справлялся, – сказала Панька.
– Прежде он рядом пас, забегать мог, а сейчас вон куда гоняет, аж за линию.
– Ну не убивайся, – успокоила Панька. – Выздоровеешь. А другой раз, смотри, не только о работе думай, но и о спине. Своя, чать.
И верно, на следующий день Нюрка уже ковыляла по двору, а через неделю как ни в чём не бывало копала картошку и таскала её домой, спокойно вскидывая на хребтину трёхпудовые мешки. Но с Панькой стала отменно вежлива, а однажды вдруг появилась у Паниной избы с решетом.
– Я те гостинца принесла! – сообщила она. – Яичек вот три пятка. У тебя своих-то курей нет…
У Паньки и впрямь не было ни птицы, ни скотины. Вроде бы с детства была приучена, всё умела, а не приживалась у неё никакая животина, тоже, видать, боялась сглаза. Панька сперва удивилась, чуть не обиделась подарку, принялась было отнекиваться, а потом вдруг согласилась и взяла. Что ещё делать, раз своего нет? А Нюрке будет урок.