Аптекарь - Орлов Владимир Викторович (библиотека электронных книг .TXT) 📗
Напрудный переулок и был одним из самых мещанских. После войны Центр находился от нас чрезвычайно далеко – километрах в четырех к югу: мы жили почти у Рижского вокзала, у Крестовской заставы. Останкино же и Ростокино представлялись нам загородными, дачными местностями. А нынче Рижский вокзал для жителей Бескудникова или Бибирева – чуть ли не Центр. От моего же переулка остались лишь мостовая да три дома. Но он не исчез, он – во мне. Несколько лет назад, взрослым человеком, я забрел в Напрудный. Стоял еще наш дом. Людей в нем жило мало. Поводов для межсемейных столкновений на кухнях более не существовало. Сыростью, неустройством, болезнью тянуло из лестничного колодца, желтые, из известняка, знакомые мне ступени были совсем стерты. Не узнанная мною старуха высунула голову из крикливой когда-то квартиры сапожника Минералова, тут же захлопнула за собой дверь. Дом был не жилец. Но мог ли Напрудный остаться в городе, а не превратиться в проезжую часть при унылых новых строениях, какие из-за несоответствия ценностям города будут рано или поздно снесены? Думаю, мог бы. Три века с лишним был он в городе одним из ручьев жизни, не портил Москву, мог бы существовать в ней обновленным, с участием крепких старых домов, если бы решали его судьбу люди, смыслящие в красоте, а не те, что нерадивость, отсутствие таланта, безразличие или нелюбовь к Москве оправдывают нуждой человека в утепленном пространстве. Но это разговор другой…
А в прежний, живой Напрудный возвратили меня воспоминания об огне и печи. Напрудный моего детства был обычным московским переулком с домами в два и три этажа, деревянными и кирпичными, с судьбою в столетия, с флигелями в зелени во дворах, с земляными, позже – асфальтовыми тротуарами, с травой и пылью летом, с сугробами – зимой, горластый, радостный, со множеством кое-как одетых детей, с их играми в войну, в дочки-матери, в штандор повсюду – на лестничных клетках, на чердаках и крышах, на тротуарах, с одним футбольным мячом на всю ребятню, с патриотизмом дворов, с соседством легендарно-разбойных Солодовок, со звоном трамваев в отдалении. Здесь все знали друг про друга. Здесь бранились, дрались, но и не оставляли одних в горестях. Напрудный переулок, населенный людьми разных дел и судеб, был из тех, что и делали Москву «большой деревней». Такие переулки я встречал в Дмитрове, в Угличе, в Ярославле, на енисейском берегу и в Кашине. При всех бедах и несогласиях нашей земли это были переулки общего житья и даже несуетного уюта. Отчего им не быть больше? Пусть бы стояли и жили со всеми приобретенными столетием удобствами…
У каждой квартиры на задних дворах Напрудного были дровяные сараи. Хранилась там всякая всячина, чаще и вовсе ненужная и необъяснимого происхождения. Летом в сараях спали. Для жильцов второго и третьего этажей сараи служили и подполами. Но все же они были дровяными сараями. Дрова по ордерам выдавали в Самарском переулке. Дважды в год с матерью мы сопровождали свои кубометры, доверенные возчику, по Самарскому и по Третьей Мещанской. Случалось, нанимали пильщиков. Но чаще пилили и кололи сами. Отец со своими костылями в пильщики не годился. Да и приезжал он с работы под утро. Пилить и колоть я никогда не отказывался, а вот когда посылали в сарай за охапками дров, ворчал. Именно из-за пустячности занятия. Оно всегда чему-то мешало – то играм, то книгам, то урокам. Но усаживался у открытой печи следить за огнем и забывал о ворчаньях, вчерашних и завтрашних.
Я и теперь вижу тот огонь и себя у печи зимой, возможно, пятидесятого года. Я сижу на низенькой скамье, вместившейся в узость между печью и сундуком от бабки с дедом. В руке у меня малая кочерга, загнутый стальной стержень, похожая на крюк, какими мы цеплялись за полуторки и трехтонки. Я постукиваю кочергой по поленьям, следя за тем, чтобы они горели ровно, а угли от них утеряли голубые огни одновременно. Рядом стоит таз для головешек, но головешек не должно быть. Иначе ты плохой хозяин и плохой кочегар, скверно подбирал поленья в сарае и в один глаз, зевая, следил за огнем. Стыдно было бы перед матерью, которая все умела и успевала. Случалось, конечно, хватал дрова в спешке и в темноте, попадались поленья с несоответствиями – сухие и сырые, от разных пород, плотные и трухлявые. Но и тогда можно было топить так, чтобы не осталось головешек и тепло не вылетало в трубу. Каждой спичке в доме в ту пору вели счет. Но вот поленья потрескивали, в трубе гудело весело и с удалью, и тогда можно было, перемещая кочергой поленья или просто переворачивая их с боку на бок, смотря по тому, какие у них были кривизна, кора, сучки, вызывать в печи огненные картины и действия с перетеканиями, а то и с борьбою языков огня, со вспышками, с разлетами искр, со сменами мелодий печного гуда. Было хорошо, от доброго жара краснело лицо, мороз за стеклами в крещенских узорах прогревался августовским солнцем, а в печи перед тобой происходили сражения людей или стихий, борение волшебных сил, тебе неведомых, однако всегда одолевали силы, покровительствовавшие нашему дому, матери, отцу, мне. А может быть, и оберегавшие нас. Благие дни детства, спасибо им! Их фантазии, грезы, видения в рисунках печного огня зимней Москвы существуют во мне и теперь, противятся черному и серому, зябкости горьких туманов!..
А в Яхроме печи стали топить торфом. К дому моей тетки торф привозили на лошади, грузовику к нему подъехать было трудно. Дом стоял на горе. У жителей Кавказа, Хибин или даже волошинской Киммерии утверждение о том, что под Москвой есть горы, могло бы вызвать и улыбку. Хотя горцы из Бакуриани и приезжали именно в Яхрому соревноваться в прыжках с трамплина у Парамоновского оврага. Путеводители, призывающие в Яхрому взглянуть на известный монумент защитникам Москвы, называют местные возвышенности высотами. Монумент стоит на Перемиловской высоте, откуда и началось памятное наступление зимой сорок первого. Сибиряки и уральцы прошли на запад и мимо дома моей тетки, на террасе его немцы на сутки устраивали командный пункт, на крыльце ставили пулемет, восточнее в Подмосковье они, пожалуй, не забирались. И хотя в историю войны вошли именно яхромские высоты, патриоты города, и я с ними, называют высоты горами. Перемиловская гора, Семешкинская гора, Красная гора, Андреевская гора. Горы эти, правда, лишь немногим превышают двести метров, оставлены они московским оледенением, состоявшимся в четвертичном периоде, и принадлежат Клино-Дмитровской гряде. (Замечательно, что гряда дотягивается до Останкина, здесь и обрывается, наша башня стоит на южном склоне гряды.) Гряду рассекает, обнажает долина реки Яхромы, во времена Ивана Калиты – судоходной. Ныне долина Яхромы стала долиной канала с мостами, шлюзами и пристанями, канал впустил в себя воды не только Волги, но и Яхромы, иссушив ее, – такая судьба. А с белых палуб особенно хороши яхромские высоты! Горы! Естественно, горы! Я в Яхроме не приезжий. Для меня Яхрома – город родной. На Перемиловской горе, возле церкви Вознесения, упокоились мои предки. В Яхроме встретились и полюбили друг друга мать с отцом. Я рос в Москве и рос в Яхроме. Жил здесь летом, в зимние каникулы, и здесь был мой дом. На расспросы мальчишек во дворе в Напрудном я первым делом отвечал, что в Яхроме все просматривается на двадцать километров. На двадцать не на двадцать, но с Андреевской горы был виден Дмитров, а с наших, правобережных, гор, казалось, можно было осмотреть весь свет. И уж, конечно, не только Дмитров, но – что там было за ним? – и Вербилки, и Талдом, и Савелово, и Дубну, и Рыбинск, и Кашин, и Углич. Замкнутое пространство действует не только на людей, удрученных клаустрофобией. Даже если оно не угнетает, то несомненно что-то в тебе ограничивает и пресекает. В Яхроме, и особенно на ее высотах, являлось ощущение простора, открытости земли и жизни, подобное какому я в детстве редко где испытывал. И звезд мне открывалось здесь больше, чем где-либо, парными августовскими ночами дядя, учитель математики, давал им ради меня названия. Местная ребятня знала, что Яхрома находится не где-то на отшибе и в тупике, а посреди всех земель и вод. В яхромский шлюз, по щедрости декораторов эпохи украшенный бронзовыми каравеллами и прославленный в «Волге-Волге», входили теплоходы, сухогрузы, буксиры, приписанные к портам речным и морским. В дни праздников военных моряков для столичных церемоний, на нашу радость, под мостом проносились к шлюзу катера, а мы качались на их волнах. Вся земля с континентами и океанами была видна из Яхромы, и здешний простор не мог не понуждать к желанию простора, свободы в душах и судьбах. Вижу себя в отроческие годы на земляничном подъеме горы Красного поселка, удивленного, очарованного миром, с ожиданием полета в дальние дали, с томлением души…