Воскресший, или Полтора года в аду - Петухов Юрий Дмитриевич (читать книги полностью TXT) 📗
— Стой, сволочь! Замри, падла! Это ж я! Ты ж себя самого бьешь!!! — так я заорал с досады и от боли. — Стой! Ублюдище проклятое!
А он, то есть этот другой, натуральный я, хохочет, зубы скалит, в лицо мне плюет. И бьет! Да еще сильнее, больнее! долго дубасил. Потом вдруг прошипел в ухо, прошипел моим натуральным голосом:
— Ты, гнида вонючая, мокрушатина…аная, тута все сполна получишь! Понял, тварюга?! Ты там, наверху каждого живого по разу убивал! А тута тебя за их будут по тыще раз убивать, точно как ты сам, только подольше да побольнее… А может, и не тыщу, а сто тыщ раз за каждого, я не считал! Получай, сучара подлая!
И двумя пальцами мне в глаза как даст — только брызнуло!
Но мне не глаз вышибленных жаль стало, и не от боли сердце сжало. А привалила вдруг во всем этом адском мареве тошная мысль: ежели за каждого, так, как все было, да еще и с повторениями — это каюк, этого мне не выдюжить, каким бы тут вечным тело ни было, это такая адская жуткая мне мука будет без передыху, что и здесь, в этой треклятой преисподней, я себе способ найду, чтоб порешить себя, чтоб только не чувствовать всего этого, чтоб уйти…
— Никуда не уйдешь! — вдруг гаркнул мне прямо в рожу двойник мой. — Отсюда, жлобина гнусная, ни-ку-да не уйдешь!!!
А у меня уже глаза новые прорастают, я его снова видеть начинаю — хохочет, плюется, глумится. Неужто ж и я таким мог быть?! Мог! Ведь это ж я сам и есть! Ловко они тут все напридумывали, мастерюги, мать ихнюю!
А он опять в глаза, да еще больнее, еще хлеще!
Примечание консультанта. На наш взгляд описание столь ужасающих подробностей вызвано не только болезненным состоянием автора документальных записок, но и явными угрызениями совести. У нас не имеется ни одного фактического документа, ни одной подлинной улики, подтверждающих, что помимо всех прочих тяжких и средних преступлений автор записок лишал жизни двадцать одного человека, как он настойчиво утверждает. С одной стороны комиссия не является следственной группой, уполномоченной выявлять какие-либо улики, с другой — ввиду возможного самооговора мы не можем слепо принимать на веру все заявления исследуемого. Представляется несколько нереалистичным и тот взгляд на загробный мир, который дает представления о якобы каких-то наказаниях за неправедный образ жизни в этом мире. Логическая связь типа «преступление на этом свете» — наказание на том пока не прослеживается достаточно четко, не хватает документов, статистики. В сентябре месяце с. г. мы в последний раз проводили обследование автора записок. Было установлено, что на его теле не осталось ни одного из огромного множества шрамов, которые покрывали это тело более полугода назад. Шрам на голове, полученный в результате нанесения смертельной травмы в затылочно-теменной области острым тяжелым колюще-режущим предметом, в значительной мере уменьшился. Все это в очередной раз привело в недоумение членов комиссии: причем как практиков-энтузиастов, предлагавших в первые дни появления исследуемого передать его тело (после, разумеется, повторного искусственного умерщвления) на детальное обследование патологоанатомам, так и у исследователей-гуманистов, предлагавших дождаться естественной кончины субъекта. Так или иначе, но дальнейшее промедление может привести к полной утрате внешних и внутренних соматических следов. Это обескураживает членов комиссии. Как уже сообщалось, пожертвовать какой-либо частью тела для локального исследования субъект решительно отказался. По всей видимости, остается еще один выход: привлечь известных западных специалистов-постмортологов для обсуждения проблемы и досконального обследования субъекта.
…Вот после этого удара я вдруг почуял раздвоение какое-то. Теперь я не только лежал да муки терпел. Теперь я и сверху сидел да бил самого себя — с таким ухарством, с такой радостью и забавою бил, что не приведи Господь! Будто изверг какой-то, будто упырь чертов, а не человек! Я ведь при жизни никогда никакой такой радости не испытывал — ну прирежешь какую-нибудь, ну помучишь маленько, сердчишко сладкой истомой сожмет, горло перехватит и прочее…но чтоб этакий восторг был, нет, такого никогда! Даже вспомнилась вдруг какая-то сказочная, а может былинная змея, которая свой собственный хвост пожирала. Но то змея, а я ж все-таки человек! Человек? Вот тут-то и призадумаешься! Хотя думать-то это потом стал, а тогда, когда каменюкой в морду лупят, когда нос ломают, зубы выбивают и уши рвут, там не до мыслей, там ори себе, визжи, корчись и жди конца… А конец-то не скоро пришел, помучили меня всласть.
Очнулся я от голоса сиплого, женского:
— Передохни малость, милый, а то привыкнешь еще! — донеслось из-под каменного черного свода. И повисло надо мной лицо мертвой — как огромное белое полотнище. Сама она мертвая — и лицо мертвое. И глаза мертвые — трупной зеленью отсвечивают. Только губы шевелятся чуть, смеются.
— Передохни!
Огляделся я, а по сторонам валяются и крылья черные сбитые, и когти, и копыта, и рога сшибленные, и чешуя какая-то мерзкая, короче все, чего с меня пообдирали. И вспомнилось, каким я гордым был и сильным, злым да всемогущим… зарыдал даже взахлеб, с причитаниями, с жалобностью бабьей. Ведь лежал-то я весь голый, несчастный, избитый, искалеченный, мокрый, холодный. И вправду, не человек, не черт, а падаль, червь навозный!
Лежал я целую вечность — и продрог до костей, и изголодался, и от побоев, болящих несусветно, измучился… лежал да ждал по новой своей привычке, что сейчас мясо зарастать начнет, что все пройдет, затянется, что боль утихнет. Как бы не так! Все наоборот! Раны гноиться начали и болеть еще больше. В сыром вывороченном мясе будто в параше черви закопошилися. От жажды в глотке и во рту — Сахара! От голода брюхо сводит! А сырости подо мною и гадости всякой прибывает — все больше, да больше: словно где-то поблизости дерьмопровод прорвало или какая-нибудь могила братская раскисла, разбухла от гниения да и лопнула, течет себе протекает прямо под меня. Сил никаких лежать не было. А как идти — ноги переломаны, не встать, руки перебиты — не опереться, язык — шершавой теркой во рту, на глазах бельмы-наросты. Нет, не перескажешь, это надо самому испытать. А делать-то нечего — и в аду проклятом коли еще живой, все на что-то надеешься, все думаешь — а какой там живой, ведь труп, сам знаешь, что труп! Ну да все равно пополз я, червем пополз, обдирая брюхо об острые выступы, скользя пиявкой в моче да кале, в кровище да в гноище… дополз до края пропасти — думаю, все — надо вниз, башкой о камни. А оттуда дует, как из ледника. Все тело оцепенело. Я к краю, а он от меня! Я к нему, а он все дальше! Я уж боком лег да покатился катышем. А все не подкачусь! Не помню, сколько бился, сколько выл и сто- нал. Из одной муки да в другую! Так и не добрался, только обморозился весь, застыл, зубы оставшиеся повыбивал о камни и края скальные. А от жажды уже не просто терзался, а помирал натуральным образом. Это не объяснить, но это так: и башку себе свернуть хочется, чтоб уж навсегда, чтоб не ожидать, и пить так хочется, что хоть вены рви ногтями да пей! И туг под самыми сводами увидал я чего-то круглое, поблескивающее. Опять пополз. Ползу, а своды отодвигаются, раздвигаются… как в фильме ужасов, только в натуре. Мне своды эти по фигу! Я к круглой штуковине ползу, вижу — чашка какая-то! А где чашка, там, точно, вода есть или другая жидкость! Ползу и сохну на ходу — сам вижу, как от жажды руки искалеченные высыхают, утоньшаются, как кожа истерзанная к ребрам и хребту липнет, присыхает. За это время можно было сто верст проползти, можно было сто раз сдохнуть. А я все полз и не сдыхал. Околевал, мерз, горел — но не сдыхал. И все-таки дополз! Эта чаша была с три ведра, точно! И полнехонькая! Пей, сколько влезет! Только сверху чего-то по капельке малюсенькой — кап— кап-кап! Мне наверх глазеть недосуг! Набросился как зверь на воду. А это не вода! Это кровь — жиденькая, светленькая, тепленькая, солененькая… И выворачивает, и назад прет, а брюху не прикажешь — оно само собой в себя тянет, всасывает, как пузырь какой-то с насосом! Короче, вылакал я в несколько присестов всю ту трехведерную чашу, пузырем-клещем надулся, как только не лопнул! Бочонок кровяной! Пиявка человекообразная! Еще, помню, и облизывался, рыгал, стеночки подлизывал. А сверху — кап-кап-кап! Только тогда и задрал я рожу. И обомлел сразу. Там, вверху — всего-то метрах в трех над головою висела одна из бабочек, та самая, которую я прошлым летом ночью на пляже в Гаграх прирезал да и утопил потом. Висит она себе на цепях железных. Улыбается ехидно. А из перерезанного горла кровушка — кап-кап кап! А глаза живые, сатанинские глаза. Тут меня от одного ее вида мертвецкого, жуткого, назад и вывернуло — был бочонком-бурдюком, а в миг превратился в тряпицу мокрую. Но не кровью из меня пошло, а черным вонючим гноем — столько вылилось, что и не на три ведра, не на чашу ту, а на цистерну железнодорожную. Залило меня этим гноищем ужасным с головой, только вынырну, а меня опять вниз тянет, вынырну — а она сверху глядит, улыбается, глазки щурит от удовольствия. Цепи позвякивают. Кровушка капает — кап-кап-кап! А я и крикнуть не могу…