Мифы Ктулху - Ламли Брайан (читаемые книги читать txt) 📗
Мы прошли между домов: воздух здесь словно свинцом налился — тяжкий, вязкий, гнетущий. Дома пришли в упадок — ставни сорваны, крыши просели под тяжестью зимних снегопадов, запыленные окна недобро ухмыляются. Тени неестественных углов и искривленных плоскостей словно бы растекались зловещими лужами.
Первым делом мы вошли в старую прогнившую таверну — отчего-то мы посчитали неловким вторгаться в один из жилых домов, где хозяева их когда-то искали уединения. Ветхая, выскобленная непогодой вывеска над щелястой дверью возвещала, что здесь некогда находился «Постоялый двор и трактир "Кабанья голова"». Дверь, повисшая на одной-единственной петле, адски заскрипела; мы нырнули в полутьму. Затхлый, гнилостный запах повисал в воздухе — я едва сознания не лишился. А сквозь него словно бы пробивался дух еще более густой: тлетворный, могильный смрад, смрад веков и векового распада. Такое зловоние поднимается из разложившихся гробов и оскверненных могил. Я прижал к носу платок; Кэл последовал моему примеру. Мы оглядели залу.
— Господи, сэр… — слабо выдохнул Кэл.
— Тут все осталось нетронутым, — докончил фразу я.
И в самом деле так. Столы и стулья стояли на своих местах, точно призрачные часовые на страже; они насквозь пропылились и покоробились из-за резких перепадов температуры, которыми так славится климат Новой Англии, но в остальном прекрасно сохранились. Они словно ждали на протяжении безмолвных, гулких десятилетий, чтобы давным-давно ушедшие вновь переступили порог, заказали пинту пива или чего покрепче, перекинулись в картишки, закурили глиняные трубки. Рядом с правилами трактира висело небольшое квадратное зеркало — причем неразбитое! Ты понимаешь, Доходяга, что это значит? Мальчишки — народ вездесущий и от природы неисправимые хулиганы; нет такого «дома с привидениями», в котором не перебили бы всех окон, какие бы уж жуткие слухи ни ходили о его сверхъестественных обитателях; нет такого кладбища, самого что ни на есть мрачного, где бы малолетние негодники не опрокинули хотя бы одного надгробия. Не может того быть, чтобы в Углу Проповедников (а до него от Иерусалемова Удела меньше двух миль) не набралось с десяток озорников. И однако ж стекло и хрусталь (что, верно, обошлись трактирщику в кругленькую сумму) стояли целые и невредимые, равно как и прочие хрупкие вещицы, обнаруженные нами при осмотре. Если кто и причинил какой-то ущерб Иерусалемову Уделу — так только безликая Природа. Вывод напрашивается сам собою: Иерусалемова Удела все чураются. Но почему? У меня есть некая догадка, но, прежде чем я на нее хотя бы намекну, я должен поведать о пугающем завершении нашего визита.
Мы поднялись в жилые номера: постели застелены, рядом аккуратно поставлены оловянные кувшины для воды. В кухне тоже никто ни к чему не прикасался: все поверхности покрывала многолетняя пыль да в воздухе разливался гнусный, давящий запах тления. Одна только таверна показалась бы антиквару раем, одна только диковинная кухонная плита на Бостонском аукционе принесла бы немалые деньги.
— Что думаешь, Кэл? — спросил я, когда мы наконец вышли в неверный свет дня.
— Думаю, не к добру это все, мистер Бун, — отозвался он меланхолически. — Чтобы узнать больше, нужно больше увидеть.
Прочие заведения мы осматривать толком не стали. Была там гостиница — на проржавевших гвоздях до сих пор висели истлевшие кожаные сбруи; была мелочная лавка, и склад (внутри и по сей день высились штабеля дубовых и еловых бревен), и кузница.
По пути к церкви, что высилась в центре деревни, мы заглянули в два жилых дома. Оба оказались выдержаны в безупречном пуританском стиле, оба — битком набиты предметами антиквариата, за которые любой коллекционер руку отдал бы, оба — покинуты и насквозь пропитаны той же гнилостной вонью.
Казалось, в деревне не осталось ничего живого, кроме нас. Никакого движения. Глаз не различал ни насекомых, ни птиц, ни даже паутины в углу окна. Только пыль.
Наконец мы дошли до церкви. Мрачное, враждебное, холодное здание нависало над нами. Окна казались черны, ибо внутри царила тьма; вся святость, вся благость давным-давно покинули эти стены. Тут я поручусь. Мы поднялись по ступеням, я взялся за массивную железную дверную скобу. Мы с Кэлом обменялись решительными, угрюмыми взглядами. Я открыл дверь — интересно, когда к ней в последний раз прикасались? Я бы сказал с уверенностью, что моя рука была первой за пятьдесят лет, а может, и дольше. Забитые ржавчиной петли жалобно завизжали. Запах гниения и распада, захлестнувший нас, казался почти осязаемым. Кэл подавил рвотный рефлекс и непроизвольно отвернулся навстречу свежему воздуху.
— Сэр, — вопросил он, — вы уверены, что?..
— Я в полном порядке, — невозмутимо заверил я.
Вот только спокойствие это было напускное: чувствовал я себя не лучше, чем сейчас. Я верю, заодно с Моисеем, с Иеровоамом, с Инкризом Мэзером [150]и нашим дорогим Хэнсоном (когда он впадает в философский настрой), что существуют духовно тлетворные места и здания, где даже млеко космоса скисает и прогоркает. Готов поклясться, что эта церковь — как раз такое место.
Мы вошли в длинную прихожую, оснащенную пыльной вешалкой и полкой со сборниками гимнов. Окон там не было. Ничем не примечательное помещение, подумал я и тут услышал, как Кэл резко охнул, и увидел то, что он заметил раньше меня.
Какое непотребство!
Подробно описать оправленную в эффектную раму картину я не дерзну: скажу лишь, что этот гротескный шарж на Мадонну с Младенцем был написан в смачно-чувственном стиле Рубенса, а на заднем плане резвились и ползали странные, полускрытые в тени твари.
— Боже, — выдохнул я.
— Бога здесь нет, — отозвался Кэлвин, и слова его словно повисли в воздухе.
Я открыл дверь, ведущую внутрь храма, и новая волна ядовитых миазмов захлестнула меня так, что я чуть не лишился чувств.
В мерцающем полусвете полуденного солнца призрачные ряды церковных скамей протянулись до самого алтаря. Над ними воздвиглась высокая дубовая кафедра и тонул в тени притвор, где посверкивал золотой отблеск.
Сдавленно всхлипнув, набожный протестант Кэлвин осенил себя крестным знаменьем, я последовал его примеру. Ибо золотом поблескивал массивный, тонкой работы крест — но висел он в перевернутом положении — как символ сатанинской мессы.
— Спокойствие, только спокойствие, — услышал я себя словно со стороны. — Спокойствие, Калвин. Только спокойствие.
Но тень уже легла мне на сердце: мне было страшно так, как никогда в жизни. Смерть уже осеняла меня своим зонтиком, и я думал, что ничего темнее нет и быть не может. Есть, Доходяга. Еще как есть.
Мы прошли через весь неф; эхо наших шагов отражалось от стен и сводов. В пыли оставались наши следы. А на алтаре обнаружились и другие темные «предметы искусства». Не буду, не стану вспоминать о них — никогда, ни за что!
Я решил подняться на саму кафедру.
— Не надо, мистер Бун! — внезапно вскрикнул Кэл. — Мне страшно…
Но я уже стоял наверху. На пюпитре лежала громадная открытая книга — с текстами на латыни и тут же — неразборчивые руны (на мой неискушенный взгляд, не то друидические, не то докельтские письмена). Прилагаю открытку с изображением некоторых из этих символов, перерисованных по памяти.
Я закрыл книгу и вгляделся в название, вытисненное на коже: «De Vermis Mysteriis». Латынь я изрядно подзабыл, но на то, чтобы перевести эти несколько слов, познаний моих вполне хватило: «Тайные обряды Червя».
Но стоило мне прикоснуться к книге, как и проклятая церковь, и побелевшее, запрокинутое лицо Кэлвина словно поплыли у меня перед глазами. Мне померещилось, будто я слышу негромкие напевные голоса, исполненные жуткого и вместе с тем жадного страха, а за этим звуком еще один, новый, заполнил собою недра земли. Наверняка это была галлюцинация, но в тот же самый миг церковь содрогнулась от шума вполне реального: не могу описать его иначе как колоссальное и кошмарное вращение у меня под ногами. Кафедра завибрировала у меня под пальцами, и на стене задрожал поруганный крест.
150
Инкриз Мэзер(1639–1723) — пуританский священник, сыграл значимую роль в управлении британской колонией Массачусетского залива и, в частности, в знаменитом процессе «Салемских ведьм».