Лондонские оборотни - Стэблфорд Брайан Майкл (библиотека электронных книг .TXT) 📗
Она расстегнула крючки своего вечернего платья и дала ему упасть с ее плеч. Его странно удивил вид белья под этим платьем, очевидно, ничем не примечательного.
Корабль покачивался на волнах. Солнце село, а серые тучи почти заслонили сумеречное небо. Корпус парохода вибрировал, и вибрация передавалась его койке, так что он мог ощущать сильное пульсацию судовых паровых двигателей, лежа на ней. Весь мир сотрясался и содрогался, дрожа и спотыкаясь, но это был только бурный переход, необычный для Английского Канала. Интересно, он испытывал и раньше нечто подобное?
Она аккуратно сложила синее платье и повесила его на нижнюю койку. Теперь она снимала остальную одежду, неторопливо и ничуть не стыдясь. Видел ли он что-нибудь подобное раньше?
Он пошарил у себя в мозгу в поисках других ускользающих воспоминаний.
Он довольно хорошо воспринимал окружающий мир, помнил язык, на котором говорил, умел понимать шутки, не забыл правила игры в крикет, и достаточно хорошо знал, как заниматься любовью, и как делать это так искусно, чтобы слыть светским человеком. Но он совершенно не припоминал, занимался ли когда-нибудь этим. Он не мог воскресить в памяти ни имени, ни облика какой-либо женщины, с которой ему случалось лежать в постели. Он не знал, женат ли он, хотя отлично помнил Пикадилли и всевозможные ночные существа, порхавшие взад-вперед вдоль границ Грин-Парка, но не мог сказать, был ли он таким мужчиной, который мог бы заплатить проститутке, чтобы она могла отдаться ему за полкроны.
Но что же, интересно, помнила она? И где, в каком месте ее таинственного сознания отложились воспоминания?
Какое-то мгновение он думал, что она может залезть на нижнюю койку, но быстро понял, что у нее совсем иные намерения. И, что бы там ни помнила — или, быть может, совсем не помнила? — о мире и его путях, она не проявила смущения или застенчивости, когда устраивалась рядом с ним. И, когда ее желтые глаза уставились прямо на него из собирающихся теней наступающей ночи, ему показалось, что он видит в этом взгляде странную восторженность. И еще, он почувствовал, возбуждение ее плоти, которое означало: чем бы она ни была раньше, до того, как стала Лилит, это «что-то» было намного холоднее и намного более чуждо, чем воплощали в себе сейчас человек, или кошка, или даже бог.
И он, к собственному удивлению, обнаружил, что нечто от этого возбуждения было и в нем, возможно, вызванное теплотой, какую она проявила по отношению к его ослабевшей душе. Он желал ее с таким лихорадочным жаром, что совершенно забыл думать о том, кем он прежде был и чем мог бы еще стать. Сейчас ему было вполне довольно быть Адамом, пусть даже не Греем и не Грином.
Но когда этот экстаз исчерпал себя, и должно было настать удовлетворение и покой, прийти благодатная слепота, чтобы спасти его от него самого, вместо этого он почувствовал трепет орлиных крыльев. И это ощущение грозило швырнуть его вперед во времени и в тот мир, каким он был в действительности, такой ужасающе яркий, каким может быть только всепожирающий огонь. Он понял, что должен молиться, молиться так неистово, как только может, всемогущему Богу, чтобы избавил его от любовных объятий Сфинкса, чью загадку его иная суть еще не разгадала, и даже ни разу не слышал эту загадку.
Он стал молиться и понял, его молитва падает в колодец вечности, как происходит со всеми молитвами.
Но слова ничуть не тревожили Бога. И он этому даже порадовался, чувствуя, что не может больше произносить молитву, обращенную к Богу, искренне. В своем сне он был Сатаной, а Сатана был Прометеем, а Лидиард жалел его и разделял бремя его боли.
— Какая же ты добрая, что ждала меня у моей постели. — шепнул он, — Я бы хотел, чтобы ты принесла мне воды, я чувствую жажду, из-за которой мне трудно говорить. — Теперь давала о себе знать боль у него в ступнях, но скоро она снова стала тупой и снова отступила.
— Что же ты видел? — спросила она, не поддразнивая и не угрожая. — Скажи мне, что ты видел, и получишь воды. Только будь со мной честен, и получишь еду и одежду получше. Только доверься мне, и путь боли станет для тебя не таким тяжким и предательским. Но, прежде всего, что же ты видел?
— Сфинкс грядет, — ответил он ей. — Он теперь носит человеческий облик, как и ты. Ищет тех же привилегий, имеет такую же соблазнительную внешность. Но, как и ты, не полностью человек и презирает человеческий род. Ты не в силах принудить меня видеть больше, если он сам не пожелает показаться, потому что у него есть власть освободить меня от моей беды. Я — его заложник, и ты не можешь использовать меня против него.
Он попытался было сесть, но, как только пошевелился, ощутил тот же дискомфорт.
— Лежи спокойно, — тихонько произнесла она.
Он облизнул губы и сказал:
— Тебе бы лучше дать мне то, в чем я нуждаюсь, и отпустить меня. Сфинкс — не друг твоему племени, и у тебя не будет никакой роли в том, что грядет.
— А это еще следует определить, — возразила она.
Ей удалось вернуть на лицо улыбку, и он прочел в ней надежду. Она вовсе не намеревалась отпускать его. Пока они с Габриэлем здесь, любой, кто в них нуждается, может прийти сюда и должен приготовиться сражаться за право забрать их отсюда.
Мандорла понятия не имела, что могло бы выйти из такого столкновения, если это столкновение состоится, но прекрасно знала, она-то в все равно ничего не потеряет. В самом худшем случае, ее уложат отдохнуть, на десять лет или на тысячу, и Лидиард видел в ее темных фиалковых глазах, насколько мало ее пугает такая перспектива. Он не мог целиком обвинять ее за неизменную надежду на то, что необозримый пласт льда, который приковывает ее к земле и человеческому облику, может когда-нибудь растаять в очищающем огне.
Улыбка внезапно искривилась и превратилась в зловещий оскал, должно быть, она заметила жалость в его глазах.
— Дурак же ты, Дэвид Лидиард, если пытаешься смеяться надо мной. Всегда помни, слабый человек, я могу причинить тебе боль, и гораздо более сильную, чем ты можешь себе вообразить, а любое избавление от этой боли, какое ты можешь получить — в моей власти, и дано только мне. Только мне, пока твой Сфинкс не явится и не унесет тебя отсюда.
И помни, что ты, в конце концов, принадлежишь к роду людскому, а я — нет. Я могу тебе показать такое страдание, какого ты не вынесешь, и сможешь убедиться, при всем том, что твой защитник может для тебя сделать, ему плевать на страдания тех, кого ты любишь. Я достаточно люблю человеческую плоть, чтобы пить твою кровь, если у меня будет такое настроение, или же кровь любого, кто тебе дорог. Бойся же меня, дорогой мой Дэвид. Бойся меня!
Это было приказание, которое заставило его снова облизнуть губы. Он слишком хорошо знал, что она может причинить ему боль, и понимал, если уж она решила с ним играть, это будет так же, как кошка играет с мышью.
Это более смелая и увеличенная в размерах кошка, молча сказал он себе, и кошка, которая может играть с тобой, как хочет, а может причинить такую боль, какую ни ты, ни я не в состоянии себе вообразить. Но как это может меня спасти, если ярость Ада обрушится на землю?
— Боюсь, я не смогу быть тебе благодарен за любую милость, которую ты можешь проявить, не причиняя мне боли. — мрачно произнес он, — Так ты дашь мне воды или только воспользуешься моей жаждой, чтобы заставить меня снова видеть сны?
Она приняла этот укор на удивление милостиво, не улыбаясь и не показывая свой оскал.
— Ты не такой уж слабый, — констатировала она. — Ты не можешь за это нравиться мне, но я достаточно долго прожила среди людей, чтобы ненавидеть лучших из них наравне с худшими. Я причиню тебе боль не только ради этого, но я должна сделать тебе больно, когда время для этого настанет. Я пришлю к тебе Амалакса с водой и одеялом, чтобы ты согрелся.
С этими словами она встала и повернулась, чтобы уйти. Возобновившаяся головная боль стала так сильна, что Лидиард захотел перенести всю ее тяжесть на матрац. Он был почти рад, видя, как она подходит к каменным ступенькам, ведущим к двери, и попытавшись улечься поудобней, вознамерился, наконец, отдохнуть. Но, как только он расслабился, то опять начал ощущать близость того ада, который так часто требовал его к себе. Холодная пронизывающая сырость этой комнаты смешивалась с неестественным жаром его души и с болью, которая грызла ему обе ступни, от больших пальцев до самых пяток. Покрытые слизью стены его тюрьмы сплошь светились, как будто обещая наличие более яркого освещения снаружи.