Шальная графиня (Опальная красавица, Опальная графиня) - Арсеньева Елена (прочитать книгу .TXT) 📗
16. Призрак
Итак, у нее оставался месяц. День в день...
Это не так мало, если знаешь, что делать. И просто ничто, если не имеешь к спасению никаких средств и вообще не представляешь, как можно спастись, ибо отныне с Елизаветы не сводили глаз. И каждое утро, просыпаясь, она с ужасом вспоминала, что еще на один день жизнь ее стала короче. Ни за что, ни за какие блага в мире она не собиралась принять предложение Араторна, и вовсе не потому, что ложь ей претила. Просто-напросто первый наглый опыт появления в России под именем и званием «княгини Дараган, дочери покойной императрицы», вернее, его неудача навсегда отбила у Елизаветы уверенность в своих силах, необходимую для такого рода рискованных предприятий более, чем поддержка армии, Ордена, еще кого-то. Она знала, что будет на каждом шагу сомневаться в себе, чувствовать себя самозванкою, и, значит, сомневаться в ней, видеть в ней самозванку будут и все окружающие, как если бы во лбу у нее горело позорное клеймо. Она прекрасно помнила, сколько сил пришлось ей потратить, чтобы стать истинной госпожой и хозяйкою своих крепостных в Любавинe. Ну а на престоле времени на подготовку не будет: сразу надевай корону – или ее не на что будет надевать.
Елизавета сама всю жизнь была мечтательницей, но и судьба постоянно подставляла ножку, и власти в руках никакой не было даже над собою, не то что над другими людьми, и вот Араторн тоже оказался мечтателем, только свойство его характера, гибкое и лукавое, позволяло иметь в руках огромное могущество, кое порою застило ему глаза и не давало видеть жизнь действительную, а не придуманную. О, как это понимала Елизавета – и могла лишь посочувствовать, что этот таинственный, сильный, могучий человек настолько ослеплен своей целью, что не видит пагубности и тщетности путей, которыми он идет вслед за призраком. Это сходство между нею и ненавистным венценосцем уязвляло Елизавету в самое сердце. Да ведь и все люди, которых она знала, были ослеплены тем или иным мороком, рожденным в глубинах больного тщеславия, больной мстительности, больной любви или ненависти: ее родная мать, Вольной, Августа, Улька – да все, куда ни ткни! Даже Алексей.
Она старалась не думать об Алексее, но, вольно, невольно ли, каждая мысль была о нем; неистовые, страстные, томительные сны замучили. В ее обессиленном, уставшем, испуганном теле, оказывается, таилась такая жажда любовной страсти, какой она и прежде, когда была сама себе хозяйкою, не испытывала. Прежде ее плотское томление было возможно или утолить, или превозмочь, но теперь она томилась лишь по единственному человеку, и невозможность быть с ним изводила денно и нощно.
Елизавета непрестанно возвращалась мыслями к своему пробуждению на берегу. Было бы в тысячу раз легче переносить заточение, знай она доподлинно, что Алексей оставил ее тогда не со злом, не с обидою, что сейчас он ищет ее. Она боялась возвращения Араторна, боялась Кравчука, боялась смерти, но верила, что с этим страхом она справится и сживется, но никогда ей не совладать со страхом одиночества, в кое вверг ее Алексей, ибо одиночество означило – безнадежность. Бог весть куда вновь унесет его ветер разлуки, пока она заточена здесь! Право слово, мстительные мечты о встрече двух Алексеев, отца и сына, приносили ей теперь весьма малое облегчение, а то и пуще растравляли душу: ребенок-то родится в тюрьме, да и успеет ли он вообще родиться?! Подумав об этом, Елизавета заливалась такими слезами, что спасение от них было лишь в полусне-полузабытьи, после которого она вставала вся запухшая от слез и едва могла разлепить глаза. Но порою, когда уже все слезы казались выплаканными, то ли усталость, перешедшая в свою противоположность, то ли некое прозрение овевали ее животворным крылом покоя, и вышний голос, чудилось, шептал слова вековечной мудрости: «Не сталось сегодня – станется завтра. Терпи и надейся!»
Елизавета и после отъезда Араторна оставалась жить в его покоях: очевидно, такова была воля мессира. Поражало, что в комнате, обставленной со всем вкусом, роскошью и прихотливостью, не было ни одного зеркала. Очевидно, лицезрение собственного отражения доставляло Араторну такие страдания, что он решил избавить себя от них. И Елизавете приходилось довольствоваться кадкою с водою вместо зеркала. Конечно, она могла бы попросить его у Кравчука, но не хотела, чтобы даже самая малая и тонкая нить человеческих, мирных отношений завязалась меж ними. От него Елизавета не желала принимать ничего, хотя теперь Тарас Семеныч желал бы ей предложить очень многое!
Как ни открывала она окошки, проветривая комнату, ничто не могло выветрить из нее назойливый аромат уксуса quatre voleurs [59] , которым в последнее время обильно опрыскивался Кравчук. Было невыразимо смешно, что начальник тюрьмы выбрал туалетный уксус с таким обличительным названием, но Кравчук, конечно, не понимал насмешку, хотя от простоты он был весьма далек, напротив – при своей неловкой наружности был достаточно хитер: из тех, что упадших чуждаются, а случайно вознесенным – раболепствуют. Его преображение по отношению к Елизавете оказалось столь молниеносным, что могло ее только рассердить и оттолкнуть, однако Тарас Семеныч вел себя с непосредственностью оперного лицедея, переходящего от роли мрачного разбойника к роли пылкого любовника.
– Душеньку-то свою он в недоброе место продал! – как-то обронила Глафира, у которой с души воротило, когда, насыпав табаку из рожка на ноготь большого пальца, понюхав его «на фырок» и с наслаждением прочихавшись, причем его парик едва не слетал с головы, Тарас Семеныч начинал объяснять узнице, что «ничто не может более сдерживать его в границах целомудрия и рассудка. Тот вечно ошибается, кто понадеется на свою мудрость, когда любовь зажжет его душу!»
Разумелась любовь к Елизавете.
Елизавета не сомневалась, что сия округлая фраза позаимствована Кравчуком из какого-нибудь галантного сочинения, хотя трудненько было вообразить его с книгою в руках. Однако не сам же он сие выдумал! Гораздо более его натуре соответствовало притиснуть Елизавету где-нибудь в укромном уголке и полезть ей за пазуху, а потом, получив полновесную затрещину, отойти, не смутясь нимало, и недоумевающе пожать плечами:
59
Четырех воров (фр .).