Русская философия смерти. Антология - Коллектив авторов (книги TXT) 📗
143. «Горделивый помысел, к тому же сопряженный с охулением иерейского сана. Потребна ли тогда тебе, впадающему в лютеранизм, Святая Церковь, которую уже сопоставил ты с полезным, но мирским учреждением?»
– Бог и Церковь могут захотеть для меня и за меня только в моем свободном хотении, только – как я сам. Не в уничтожении грехов дело: они сами собой уничтожаются, как дым от лица огня. При чем тут лютеранство? – В Евангелии говорится не о покаянии, не об исповеди (да и что еще значит «исповедь», «исповедайтесь Господу»?), а о «метанои»38, то есть «умопремене». И в каком еще контексте говорится! – «Премените ум, ибо приблизилось Царство Божие». В воде крещения человек не омывается, но умирает, чтобы восстать к новой жизни. Так и в таинстве исповеди он весь внутренне перерождается, преобразуется. И только такое свободное самопреобразование превращает «не хочу» в «хочу» и тем обличает небытность «не», греха или зла. Разумеется, грех не Божье бытие: ты прав. Но может ли грех быть и не моим созданием? Могу ли я что-либо сотворить? Как небытная тварь может не то что бы сотворить, но хоть выдумать что-либо, чего бы уже не было в Боге? Один лишь Бог творит из ничего, да и то – Он творит свободное, то есть самовозникающее существо, каким должен быть весь Его мир. И потому не станет он уничтожать это существо: тебя ли, меня ли или мир. Тварь же из себя или из ничего не может ничего сотворить. Нет, и не мое бытие «не»! —
XXVI
144. Возникает таинственное «не» в сознании его мною, как бледный призрак того, чего не было, и в этом же сознании исчезает. Не знаешь, есть ли оно или нет, или ты сам все выдумываешь. А может быть, оно – что-то совсем другое и все же как-то Божье?. Странное «не»! Точь-в-точь, как Вы, моя читательница. – Появились Вы просто в качестве литературного приема. Тем не менее сразу же что-то шелохнулось в моем сердце; а очень скоро и совсем ясно стало, что Вы – нечто большее, чем прием и моя выдумка. Право, точно не я выдумывал Вас, а либо кто-то другой Вас творил, либо Вы уже были. Не мог даже я удержаться от легкого флирта с Вами и прямо ощущал, как Вы сердитесь, хотя и улыбаясь, на мою слишком уж поэтическую бесцеремонность. Все с большею ясностью представлял я себе Вашу наружность и, как могли Вы заметить, душевные Ваши качества. В конце концов мне становится немного жутко. – А вдруг я совсем Вас призна́ю? Ведь начали Вы уже странным образом сливаться с Элените, которая несомненно была, но, в свою очередь, как-то «универсализировалась»… Ах, как я наказан! – По замыслу моему, должны Вы были мне помочь; вместо же этого чем дальше, тем больше мешали. Как маленькое мое «не», Вы неумолимо ограничивали меня, обрывая порывы моего метафизического вдохновения. И теперь как будто выходит, что уже не я командую, а Вы командуете. Я и рад бы в рай, да Вы, вопреки светлым моим надеждам, меня не пускаете: и подумать-то как следует о рае не даете. Вьетесь вокруг, как – извините за выражение – злоумышленная муха.
145. Впрочем, может быть, Вы и в самом деле уже «на том берегу», а я, по обыкновению своему, путая прошлое с настоящим, преувеличиваю опасность.
Есть признаки, что Ваше загадочное существование подходит к концу; и Ваше место угрожает занять какое-то духовное лицо. Так всегда бывает: грешная природа не терпит пустоты и неудержимо двоится, а слишком быстрый расцвет влечет за собою и быструю гибель. Как бы то ни было, за последнее время я все чаще о Вас и даже (простите это невольно вырвавшееся «даже»), об Элените забываю. Думаю как бы и о Вас, а оказывается: совсем о другом. Просто до неприличия не о Вас думаю: до того, что чуть-чуть не заговорил с Вами о «настоящем не».
146. Но как все же удивительно устроено человеческое сердце! – Сейчас только казалась мне желательною разлука с Вами. Но начали Вы уподобляться маленькому «не» и рассеиваться, и мне уже грустно расставаться. Может быть, и этот разговор с Вами затеял я главным образом потому, что боюсь Вашего исчезновения. Мне страшно, что без Вас не смогу окончить поэмы.
147. В самом деле, в начале поэмы только Ваше присутствие позволило мне свободно шутить и даже (так как сперва считал я Вас лишь плодом своего воображения) шутить вполне свободно. Вы придали значимость и выразительность банальным словам и вознесли мое изложение на высокую степень объективности и серьезности. Смог ли бы я один устранить все авторское там, где необходимо, поднявшись над собою, переводить возвышенные идеи на язык образов и чувств? Однако дело тут не только в поэтике. – И бесам понятно, что поэтический прием в данном случае не более, чем оболочка факта, который сам по себе обладает величайшим онтическим значением. Шутовство – необходимое свойство «смешливого» ада. Оно облегчает невыносимую муку и утверждает человеческую свободу.
148. Вносят бесы свою вдовью лепту на покупку колоколов. Весь ад принимает живейшее участие в строительстве Царства Божьего. Кроме адского огня, нет силы, которая могла бы уничтожить нечестие и ложь, скрывающиеся под маскою богословского благополучия и религиозной слюнявости. Одна лишь Истина не боится адского глума. И чем же иным мы, адские жители, испытаем Истину? Да и найдутся ли у нас подходящие слова, чтобы говорить о Ней, о Боге? – Одни – слишком тяжеловесны или бледны: такие, что за ними и не увидишь Бога. (Похож ли Он на профессора философии?) Другие – столь возвышенны и непонятны, что, чего доброго, примешь их за самого Бога. Лишь применяя слова совсем непристойные, уже никак их и себя с Богом не спутаешь, других от этого убережешь и все-таки на Него хоть укажешь. Это, дорогая читательница, и называется отрицательным богословием, по-гречески же – апофатическою теологией.
149. Но кто же, кроме шута, способен употреблять такие слова? – Шуту все дозволено. Когда он плачет, ему не верят; и даже кровь его считают клюквенным соком40. Когда он говорит серьезно, думают, что он паясничает; и только смех его почему-то принимают всерьез. Вы понимаете, какая благодаря всему этому достигается объективность: ничего шутовского, то есть человечески тварного, – только Божественное! Блажен шут, из одиночества сделавший общеполезную профессию. – Все его отвергли, все над ним глумятся, а он, как обиженный ребенок, тайком прибежит к Богу, прижмется к Нему и плачет: и от горя, и от радости, – а Бог всякую слезу его отирает. И всех-то насмешников своих шут находит в Боге, только – как бы иными. – Они уже добрые и лишь удивляются: не подозревали даже раньше они, что зовут шута – приходящий в ночи Никодим41.
150. Вот почему, погибающая моя читательница, давно соблазняет меня мысль стать Божьим шутом42. Но что же мне делать, если все больше одолевает меня необъяснимая серьезность, небогатый запас шуток и выходок истощается, зало опустело, а в довершение всего оставляете меня и Вы, последняя моя надежда?. Сострадательная читательница, милая и сострадательная читательница! – Обращаюсь к Вам с последнею, может быть, просьбою. – Не погибайте ради Бога! Сохраните и себя, и образ моей Элените, то есть весь несовершенный мир, без которого и совершенному не быть. Если заговорю я слишком серьезно и напыщенно (это возможно, так как не раз уже случалось), напомните обо всем. Много прошу у Вас – жертвы. Но будьте молчаливым фоном картины, вернитесь к скромной роли литературного приема. И смейтесь, – смейтесь хоть «на том берегу».
XXVII
151. Моему маленькому «не» в моем «не хочу Бога» говорю я новое, настоящее «не». Остается у меня одно «хочу Бога». Точно ничего я и не отрицал, а лишь сказал наконец «да» полноте своей и Божьей. Не для того ли, чтобы сказать это «да», и вызывал я из небытия мое маленькое «не»? Не мое ли «да» создало его, чтобы его уничтожить? Ибо «да»-то мое наверно есть; и не мое даже оно, а Божье. Им Бог утверждает меня и им, как Своим «Не», Себя самого ради меня отрицает. Не «да» ли мое и Божье – то, что действительно есть в моем «не», как мое настоящее «не»?