В поисках божественной обители. Роль мифа в современной жизни - Холлис Джеймс (читаем книги онлайн TXT) 📗
Его пародия доходит до абсурда:
«Второстепенной роли я понять не мог и вот именно потому-то в действительности очень спокойно занимал последнюю. Либо герой, либо грязь, средины не было… Обыкновенному человеку стыдно грязниться, а герой слишком высок, чтоб совсем загрязниться, следственно, можно грязниться» [64].
Апостол Павел признался: несмотря на то, что он знал, что такое добро, он не творил добро бессознательно. Точно так же карикатура Достоевского, нарисованная в подполье, дает импульс к глубинному признанию иррациональных жизненных сил. Достоевскому были неведомы ужасы коллективизации, сталинские казни и ГУЛАГ, однако он верно «считал» все знаки. Он понимал, что ценой, заплаченной за Хрустальный Дворец, станет постепенная утрата личности. Его страх перед опасностью «единомыслия» предвосхитил появление романа Джорджа Оруэлла «1984» и его статьи «Политика и английский язык».
«Рассудок, господа, вещь хорошая, – утверждает человек из подполья, – это бесспорно, но рассудок есть только рассудок и удовлетворяет только рассудочной способности человека, а хотенье есть проявление всей жизни, то есть всей человеческой жизни и с рассудком, и со всеми почесываниями. И хоть жизнь наша в этом проявлении выходит зачастую дрянцо, но все-таки жизнь, а не одно только извлечение квадратного корня» [65].
В этом своем иррациональном проявлении жизненная сила, которая «зачастую выходит дрянцо», несет в себе семена индивидуализма:
«Человек может нарочно пожелать себе даже вредного, глупого, даже глупейшего, а именно: чтоб иметь право пожелать себе даже и глупейшего и не быть связанным обязанностью желать себе одного только умного» [66].
Человек из подполья воплощает нашу самую глубинную сущность, а его противоречивые мнения отражают нашу глубинную свободу. Действительно, по его ощущениям, осмысление приходит не в социальной жизни, а в анархии повседневных желаний. Он приходит к следующему выводу:
«Если вы скажете, что все можно рассчитать по табличке, и хаос, и мрак, и проклятие, так уж одна возможность предварительного расчета все остановит и рассудок возьмет свое, – так человек нарочно сумасшедшим на этот случай сделается, чтоб не иметь рассудка и настоять на своем! Я верю в это, я отвечаю за это, потому что все дело-то человеческое, кажется, и действительно в том только и состоит, чтоб человек поминутно доказывал себе, что он человек, а не штифтик! Хоть своими боками, да доказывал, хоть троглодитством, да доказывал. А после этого как не согрешить, не похвалить, что этого еще нет и что хотенье покамест еще черт знает от чего зависит…» [67]
Задумайтесь: чья антропология в двадцатом веке оказалась более пророческой – апостолов прогресса и улучшения благосостояния или оппозиционного им оракула, человека из подполья? Провозглашая наш рефлекторный нарциссизм, наше стремление к саморазрушению, наши извращенные противоречия, наше иррациональное самоутверждение, образ человека из подполья служит не очень приятным, хотя и драматически более точным выражением современной восприимчивости. Он даже считает страдания необходимым условием осознания. Вероятно, новая Эра Прогресса несколько смягчит страдания, но в такой же мере сузит индивидуальное сознание. Наткнувшись на стену коллективизма, человек из подполья заявляет:
«Сознание, например, бесконечно выше, чем дважды два. После дважды двух уж, разумеется, ничего не останется, не только делать, но даже и узнавать… Ну, а при сознании хоть и тот же результат выходит, то есть тоже нечего будет делать, но по крайней мере самого себя иногда можно посечь, а это все-таки подживляет. Хоть и ретроградно, а все же лучше, чем ничего» [68].
Достоевский настаивает на еретической ценности страданий и кровоточащей незащищенности индивидуального желания, отступничестве и самоутверждении. В отличие от «бесплодной земли» Элиота и его «полого человека» [69], банальности Эйхмана и бродяжек Беккета, а также анонимности группового мышления, он является приверженцем идеи, отразившейся в средневековом афоризме «Страдания – самый верный путь к совершенству» и в мысли Юнга о том, что «невроз – это страдания, которые не обрели своего смысла» [70]. Вступая в конфликт с индустриальным обществом, воплощенном в метафоре Хрустального Дворца, он открыто выражает свой мятеж: «Ну а я, возможно, потому-то и боюсь этого здания, что оно хрустальное и навеки нерушимое и что нельзя будет даже и украдкой языка ему выставить» [71].
Создав ключевую метафору человека из подполья, Достоевский заставляет современников взглянуть на себя реально, а не видеть себя такими, как им хочется. Именно он, человек, живший sub rosa (то есть в «психологическом подполье»), в лавке старьевщика с залежалым сердечным товаром, творил современную историю, не возводя при этом дворцы из стали и бетона.
В 1898 году в новелле объемом менее восьмидесяти страниц Джозеф Конрад развил антропологические взгляды Достоевского. В 1876 году бельгийский король Леопольд собрал в Брюсселе представителей всех европейских народов на конференцию, посвященную возможному присоединению к Европе еще какой-то территории. Но такую низкую идею следовало как-то замаскировать, чтобы скрыть ее зловещий смысл, поэтому конференция проходила под лозунгом: «Сделать доступной цивилизации оставшуюся часть нашей планеты, куда еще не проникло христианство, и таким образом покончить с тьмой, в которой пребывает ее население» [72]. Старая Европа, устраивавшая погромы и аутодафе, а в недалеком будущем – и концентрационные лагеря, желала поделиться преимуществами своей культуры с младшими братьями, особенно с теми, кто обладал драгоценной слоновой костью и полезными ископаемыми.
Марло, главный герой новеллы Конрада, совершает путешествие на край света, чтобы узнать о Курце, начальнике станции, который отправился туда перед ним. Читая размышления Марло в пути, мы начинаем понимать, что увидеть гнилое нутро буржуазного благочестия можно, только заглянув за его рамки:
«Завоевание земли – большей частью оно сводится к тому, чтобы отнять землю у людей, которые имеют другой цвет кожи или носы более плоские, чем у нас. Цель не очень-то хорошая, если поближе к ней присмотреться. Искупает ее только идея, на которую она опирается, – не сентиментальное притворство, но идея. И бескорыстная вера в идею – нечто такое, перед чем вы можете преклоняться и приносить жертвы» [73].
Такие «идеи» обязательно движут миллионами. Они превращают миллионы людей в рабов своего достатка, заставляют их отдавать всю свою энергию искусственно порожденным потребностям и даже, маршируя, служить тому, что Уилфред Оуэн назвал «древней ложью: Dulce et decorum est / Pro patria mori – Сладостно и достойно умереть за Родину» [74]. Но массами движут не сами идеи, а идеологии – идеи, которые принимаются безоговорочно, становятся нормой для всех и полностью исключают противоположные идеи. Марло знает, что мелькает за ширмой идеи христианского миссионерства в черной Африке: «Выражение "слоновая кость" висит в воздухе, оно слышится в каждом шепоте, в каждом дыхании. Можно подумать, что они на него молились» [75].