Маркиз де Сад и XX век (сборник) - Лели Жильбер (книги бесплатно без .TXT) 📗
В действительности, если религиозные предметы, если имя Бога, если «Богоделы», каковыми являются священники, возбуждают все самые грозные и необузданные страсти Сада, то происходит это потому, что слова «Бог» и «религия» как нельзя лучше подходят к воплощению почти всех объектов его ненависти. В Боге он ненавидит ничтожество человека, создавшего себе подобного господина, и мысль об этом ничтожестве раздражает и воспламеняет его до такой степени, что ему остается только сотрудничать с Богом в наказании этого ничтожества. Далее, он ненавидит в Боге божественное всемогущество, в котором он узнает свою отчужденную собственность, и Бог становится образом его бесконечной ненависти. Наконец, он ненавидит в Боге и божественное убожество, ничтожность и отсутствие существования, каковое, как бы оно ни утверждалось как существование и творение, есть лишь ничто, ибо великое, ибо всецелое — это дух разрушения.
Этот дух разрушения отождествляется в системе Сада с природой. В этой точке его мысль продвигается весьма неуверенно, на ощупь, на самом деле, ей надо было освободиться от модных атеистических философских построений, к которым он не мог не испытывать симпатии и из которых его жаждущий аргументов разум черпал неистощимые ресурсы. Но в той мере, в какой ему удалось превзойти идеологию натурализма, в какой он не был обманут внешними аналогиями, он дает нам доказательства того, что логика его дошла до крайнего предела, не спасовав перед непрозрачными формами, лежащими в ее основе. Природа — вот одно из слов, которые он, как и великое множество других писателей той эпохи, употребляет наиболее охотно. Именно во имя природы и ведет он борьбу против Бога и всего того, что Бог представляет; в частности — против морали. Не будем на этом задерживаться; словоохотливость самого Сада в этом вопросе вызывает головокружение. Природа для него — это прежде всего универсальная жизнь, и на протяжении сотен страниц вся его философия состоит в повторении того, что безнравственные инстинкты хороши, поскольку являются натуральными, природными фактами, и что первая и последняя инстанция — это природа. Иначе говоря, никакой морали, правит факт. Но затем, смущенный равной ценностью, которую, как он видит, приходится приписать инстинктам добродетели и дурным позывам, он пытается установить новую иерархию ценностей, на вершине которой будет преступление. Его главный аргумент сводится к тому, что преступление наиболее созвучно духу природы, потому что оно — движение, другими словами, жизнь; природа, желающая созидать, говорит он, нуждается в разрушительном преступлении. Все это обосновано крайне дотошно, с бесконечными длиннотами и подчас при помощи весьма впечатляющих доказательств. Между тем, из-за того, что он говорит о природе, что он все время обнаруживает прямо перед собой неминуемую и самодостаточную точку отсчета, садовский человек мало-помалу раздражается, и его ненависть вскоре делает природу столь для него непереносимой, что уже она становится мишенью его хулы и отрицаний. «Да, мой друг, да, я ненавижу природу». У этого бунта есть два глубинных мотива. С одной стороны, ему кажется нестерпимым, что у неслыханно разрушительной власти, которую он представляет, нет другой цели, кроме выдачи природе патента на созидание. С другой стороны, в той мере, в какой он сам составляет часть природы, он чувствует, что она ускользает от его отрицания и что чем больше он ее оскорбляет, тем лучше ей служит, чем окончательнее уничтожает, тем полнее подчиняется ее закону. Отсюда и вопли ненависти, поистине безумный бунт. «О, ты, слепая и безмозглая сила, когда сотру я с лица земли всех тварей, ее покрывающих, я наверно буду много дальше от моей цели, ибо я служил бы тем самым тебе, бессердечная мать, а я уповаю только на отмщение — за твою глупость или ту злобу, которую ты заставляешь испытывать людей, никогда не давая им средств избегнуть жутких наклонностей, к которым ты же их побуждаешь». Здесь содержится выражение первобытного и стихийного чувства: оскорбить природу — это самое глубокое требование человека, потребность эта в нем во сто крат сильнее, чем потребность в богохульстве. «Во всем, что мы. делаем, есть только лишь оскорбленные кумиры и обиженные твари, но природа вне этого, а именно ее я и хотел бы суметь оскорбить, я хотел бы поломать ее планы, противодействовать ее прогрессу, остановить круговращение звезд, разрушить плывущие в пространстве сферы, уничтожить все, что ей служит, сохранить то, что вредит, оскорбить ее, одним словом, в ее творениях, но мне никак в этом не преуспеть». И еще: в этом отрывке Сад смотрит сквозь пальцы на то, что он смешивает природу с ее великими законами, и это позволяет ему мечтать о некоем катаклизме, каковой мог бы их разрушить, но его логика отвергает этот компромисс, и когда в другом месте он воображает механика, изобретающего машину, предназначенную для превращения вселенной в пыль, он вынужден в этом признаться: ни у кого не будет больше заслуг перед природой, чем у этого изобретателя. Сад прекрасно чувствует, что уничтожить все вещи не означает уничтожить мир, поскольку мир — это не только всеобщее утверждение, но и всеобщее разрушение, так что совокупность бытия и совокупность ничто представляют его в равной степени. Вот почему борьба против природы воплощает в истории человека существенно более диалектически продвинутый этап, нежели богоборчество. Избегая модернизации его мысли, можно сказать, что Сад одним из первых распознал в идее мира все те же черты трансцендентности, поскольку, так как идея ничто составляет часть мира, ничто, небытие мира можно помыслить лишь внутри некоего «всего», каковое опять оказывается миром.
Если преступление является духом природы, нет преступления против природы, и, следовательно, нет возможности преступления. Сад утверждает это то с величайшим удовлетворением, то с живейшей яростью. Дело в том, что отрицание возможности преступления позволяет ему отрицать мораль, Бога и все человеческие ценности, но отрицать преступление значит также отказаться от духа отрицания, принять, что дух этот может подавить сам себя. Вот вывод, против которого он энергично восстает, и который постепенно приводит его к тому, чтобы отказать природе в какой-либо реальности. В последних томах «Новой Жюстины» (в частности в VIII и IX томах) Жюльетта отвергает все свои предшествующие концепции и публично кается в следующих выражениях: «В те времена, когда мы еще не расставались, я была столь глупа, что стояла еще за природу; отдалили меня от нее новые системы, усвоенные мною с тех пор…». Природа, говорит она, имеет не больше истины, реальности или смысла, чем сам Бог: «А! потаскуха, ты, быть может, обманываешь меня, как была я когда-то обманута подлой химерой божественности, которой, как говорили, ты подчинена; мы не зависим больше ни от тебя, ни от нее; причины, быть может, бесполезны для следствий…». Так исчезает природа, хотя философ и потворствовал ей, как мог, и ему было чрезвычайно приятно сделать из универсальной жизни потрясающую машину смерти. Но его цель — не просто ничто. То, к чему он стремится, это суверенность, претворенная и доведенная духом отрицания до предельной точки. Чтобы испытать это отрицание, он по очереди пользуется людьми, Богом, природой. Человек, Бог, природа, каждое из этих понятий в момент столкновения с отрицанием приобретает, кажется, некоторую ценность, но если взять опыт во всей его совокупности, моменты эти не имеют уже ни малейшей реальности, ибо сущность опыта состоит как раз в том, чтобы их разрушить и свести на нет один за другим. Что такое люди, если они ничто перед Богом? Что такое Бог в присутствии природы? Что такое природа, принужденная развеяться перед человеком, который носит в себе потребность ее оскорбить? И так замыкается круг. Отправившись от людей, мы вернулись к человеку. Вот только он носит теперь новое имя: он зовется Единственным, единственным в своем роде человеком.
Сад, обнаружив, что отрицание в человеке является силой, решил основать будущее человека на отрицании, доведенном до предела. Чтобы достичь этого, он измыслил, позаимствовав из словаря своего времени, некий принцип, который при всей своей двусмысленности представляет собой очень изобретательный ход. Этот принцип — энергия. Энергия и в самом деле очень двусмысленное понятие. Она одновременно и запас сил, и их трата, утверждение, совершаемое лишь путем отрицания, могущество, которое является и разрушением. Поразительно, что в этой бурлящей и страстной вселенной Сад, отнюдь не выставляя на передний план желание, подчинил его и осудил как подозрительное. Дело тут в том, что желание отрицает одиночество и ведет к опасному признанию за другим его мира. Но когда Сен-Фон провозглашает: «Мои страсти, сосредоточенные в единственной точке, напоминают лучи звезд, собранные зажигательным стеклом; они тут же сжигают объект, находящийся в фокусе», ясно видно, как разрушение может служить синонимом могущества и власти без того, чтобы разрушаемый объект извлекал из этой операции малейшую ценность [для себя]. Другое преимущество этого принципа: он предписывает человеку будущее, не навязывая ему признания какого-либо идеального понятия. В этом одна из заслуг Сада. Он вроде бы резко приземлил мораль Добра, но, несмотря на некоторые провокационные утверждения, он тщательно позаботился о том, чтобы не заменить ее Евангелием Зла. Когда он пишет: «Все хорошо при условии, что оно чрезмерно», можно поставить ему в вину неопределенность его принципа, но нельзя упрекнуть его в намерении основать суверенность человека на суверенности понятия, которое было бы выше него. Никакое поведение не оказывается, исходя из этого, привилегированным: можно выбрать и делать все, что угодно, важно лишь, чтобы, совершая это, можно было заставить совпасть друг с другом величайшее разрушение и величайшее утверждение. На практике, в романах Сада все именно так и происходит. Несчастными или счастливыми людей делает не соотношение в них добродетели и порока, но та энергия, которую они [в себе] обнаруживают; ибо, как он пишет, «счастье зависит от энергии принципов, никогда не обладать им тому, кто беспрестанно плывет по течению». Жюльетта, которой Сен-Фон предлагает план, чтобы опустошить голодом две трети Франции, колеблется и теряется; немедленно она оказывается под угрозой. Почему? Дело в том, что она обнаружила слабость, тонус ее души понизился и большая энергия Сен-Фона уже готовится обратить ее в свою жертву. Еще яснее это в случае все той же Дюран. Дюран — отравительница, не способная ни на какую добродетель; испорченность ее доведена уже до предела. Но однажды правители Венеции требуют от нее вызвать эпидемию чумы. Этот проект ее пугает — не по причине его безнравственного характера, а потому, что она страшится той опасности, которой сама могла бы при этом подвергнуться. И она уже осуждена. Энергия изменила ей, она нашла себе господина, и этот господин — смерть. В опасной жизни, говорит Сад, важно никогда не «испытывать недостатка в силе, необходимой для преодоления последних границ». Можно сказать, что этот странный мир составлен не из индивидуумов, но из систем сил, из то более, то менее повышенного напряжения. Там, где напряжению случается понизиться, катастрофа становится неизбежной. Кроме того, незачем проводить различие между энергией природной и энергией человеческой: сладострастие — разновидность молнии, так же как молния — похоть природы; слабый окажется жертвой и того, и другого, сильный же выйдет отсюда триумфатором. Жюстина сражена, Жюльетта — нет, никакой провиденциальной комбинации нет в подобной развязке. Слабость Жюстины как бы притягивает молнии, которые отбрасывает на нее энергия Жюльетты. Так же и все, что только не случается с Жюстиной, делает ее несчастной, поскольку все, что на нее действует, ее ослабляет; о ней нам сказано, что ее склонности были добродетельны, но низки, и это нужно понимать буквально. Напротив, все, что задевает Жюльетту, раскрывает ей свою силу, чем она и наслаждается как увеличением собственной силы. Вот почему, умри она — смерть, дав ей испытать полное разрушение как полную утрату ее безбрежной энергии, привела бы ее к пределу власти, силы и экзальтации.