Конец науки: Взгляд на ограниченность знания на закате Века Науки - Хорган Джон
Кауффман более всего красноречив и убедителен, когда критикует. Он намекал, что теория эволюции, провозглашенная такими биологами, как Докинс, является холодной и механистической; она не отдает должного великолепию и тайне жизни. Кауффман прав: в самом деле, есть что-то неудовлетворительное, тавтологическое в дарвиновской теории, даже когда она толкуется таким опытным риторикой, как Докинс. Но Докинс, по меньшей мере, разделяет живое и неживое. Кажется, что Кауффман видит все явления — от бактерий до галактик — как манифестации абстрактных математических форм, проходящих бесконечные пермутирования. Он математический эстет. Его видение похоже на видение физиков частиц, которые называют Бога геометром. Кауффман предположил, что его видение жизни более значимо и успокаивающе, чем у Докинса. Но большинство из нас, как я подозреваю, может больше солидаризироваться с напористыми маленькими копиями Докинса, чем с булевыми функциями в многомерном пространстве Кауффмана. Где там смысл и успокоение в этих абстракциях?
Консерватизм науки
Постоянной угрозой статус-кво в науке — И во всякой другой области человеческой деятельности — является желание новых поколений оставить свой след в мире. У общества тоже неутолимый аппетит к новому. Это в основном и определяет быструю смену стилей в искусстве, где изменение принимается ради изменения. Наука едва ли осталась неподвержена таким влияниям. Прерывистое равновесие Гоулда, «Гея» Маргулис и антихаос Кауффмана — все имели свою минуту славы. Но по очевидным причинам гораздо труднее добиться длительного изменения в науке, чем в искусстве. Успех науки возникает большей частью из ее консерватизма, настойчивости на высоких стандартах эффективности. Квантовая механика и теория относительности были настолько новы и удивительны, насколько можно было только желать. Но они получили всеобщее признание не потому, что дали интеллектуальный импульс, а потому что были эффективны: они точно предсказали результат экспериментов. Старые теории стары обоснованно. Они устойчивы и гибки. У них есть сверхъестественное соответствие реальности. Они даже могут быть Истиной.
Так называемые революционеры сталкиваются с другой проблемой. Научная культура когда-то была гораздо меньше и поэтому более подвержена быстрому изменению. Теперь она стала обширной интеллектуальной, социальной и политической бюрократией с соответствующей инертностью. Стюарт Кауффман во время одной из наших бесед сравнил консерватизм науки с консерватизмом биологической эволюции, в которой история жестоко сдерживает изменения. Не только наука, но и многие другие системы идей — и особенно с важными социальными последствиями — имеют тенденцию «стабилизироваться и замерзать» со временем, отметил Кауффман.
— Подумайте об эволюции в стандартной процедуре управления кораблями или самолетами, — сказал он. — Это невероятно консервативный процесс. Если вы влезете туда и попробуете сконструировать ab Initio [98]процедуры, осуществляемые на самолете, вы взорвете его к чертовой матери!
Кауффман склонился ко мне.
— Это в самом деле интересно, — сказал он. — Давайте возьмем право, хорошо? Английское общее право развивалось сколько, 1200 лет? Существует огромный свод с целым набором концепций о том, что представляет собой разумное поведение. Было бы очень сложно все это изменить! Интересно, смогли бы вы показать, как развивается идея в любой другой области, могли бы вы показать, что центр все больше и больше сопротивляется изменениям?
Странно, но Кауффман представил великолепный аргумент, поясняющий, почему его собственные радикальные теории о происхождении жизни и биологическом порядке, возможно, никогда не будут приняты. Если какая-то научная идея и доказала свою способность преодолеть все, бросавшее ей вызов, то это дарвиновская теория эволюции.
Тайна происхождения жизни
Если бы я был креационистом, то я бы прекратил нападки на теорию эволюции, которую так прекрасно подтверждают окаменелости, и вместо этого сфокусировался бы на происхождении жизни. Это самая слабая опора в шасси современной биологии. Происхождение жизни — мечта автора, пишущего о науке. Эта тема изобилует экзотическими учеными и экзотическими теориями, которые никогда полностью не отбрасываются и не принимаются, но просто становятся модными или выходят из моды.
Самым дотошным и уважаемым исследователем происхождения жизни является Стенли Миллер (Stanley Miller) [99] .Он был двадцатитрехлетним аспирантом, когда в 1953 году попытался воссоздать в лаборатории происхождение жизни. Он наполнил запаянный стеклянный аппарат несколькими литрами метана, аммиака, водорода (представляя атмосферу) и воды (океан). Приспособление, высекающее искру, било газы имитируемой молнией, в то время как спираль накаливания поддерживала пузырение воды. Через несколько дней вода и газы «родили» красноватые липкие пятна. Проанализировав это вещество, Миллер, к своей радости, обнаружил, что оно богато аминокислотами. Эти органические соединения являются строительным материалом протеинов — основы жизни.
Результаты Миллера, похоже, представили поразительные доказательства, что жизнь может возникнуть из того, что английский химик Дж. Б. С. Халдан (J. B. S. Haldane)назвал «первичным бульоном». Ученые мужи опасались того, что такие ученые, как доктор Франкенштейн Мэри Шелли, вскоре будут наколдовывать живые организмы в своих лабораториях и таким образом демонстрировать в деталях, как разворачивался генезис. Но так не получилось. Сорок лет спустя после своего эксперимента Миллер сказал мне, что решение загадки происхождения жизни оказалось более трудным, чем предполагал он сам и кто-либо другой. Он вспомнил предсказание, сделанное вскоре после его эксперимента, о том, что в ближайшие 25 лет ученые «точно» узнают, как началась жизнь.
— Ну вот, 25 лет прошли, — сухо заметил Миллер.
После эксперимента 1953 года Миллер посвятил себя поиску секрета жизни. Он завоевал репутацию одновременно скрупулезного экспериментатора и немного брюзги, сразу же начинающего критиковать то, что считает скверной работой. Когда я встретился с профессором биохимии Миллером в его кабинете в Калифорнийском университете в Сан-Диего, он жаловался, что его область все еще имеет репутацию пограничной дисциплины, не стоящей серьезного исследования.
На Миллера, казалось, никакого впечатления не произвели новые гипотезы, касающиеся происхождения жизни, он ссылался на них как на «чушь, существующую только на бумаге». Он так презрительно относился к некоторым гипотезам, что, когда я спросил его мнение о них, просто покачал головой, глубоко вздохнул и фыркнул — как от очередной глупости человечества. Теория автокатализа Стюарта Кауффмана попадала в эту категорию.
— Прогонять уравнения через компьютер — это не эксперимент, — фыркнул Миллер.
Миллер признавал, что ученые могут никогда точно не узнать, где и когда появилась жизнь.
— Мы пытаемся обсуждать историческое событие, очень сильно отличающееся от событий, которыми обычно занимается наука, так что критерии и методы должны быть другие, — заметил он.
Но когда я предположил, что слова Миллера о перспективах обнаружения тайны жизни звучат пессимистично, он ужаснулся. Пессимистично? Конечно нет! Он — оптимист!
Однажды, поклялся он, ученые обнаружат самокопирующуюся молекулу, которая повлекла за собой великую сагу эволюции. Как обнаружение микроволнового послесвечения Большого Взрыва узаконило космологию, точно так же и обнаружение первого генетического материала узаконит область Миллера.
— Она сорвется с места подобно ракете, — пробормотал Миллер сквозь стиснутые зубы. — Это будет то, что заставит вас говорить: «Боже, вот оно. Как можно было так долго этого не замечать?» И это убедит абсолютно всех.