Homo amphibolos. Человек двусмысленный Археология сознания - Березин Сергей Викторович (читать книги полностью .txt) 📗
Общение жрицы с иной, нечеловеческой сущностью происходит в основном невербально. Контакт осуществляется через обостренные, многократно усиленные противоречивые эмоции, волевое усилие, жест и смех. Смех ужасающий, нечеловеческий, воспроизводящий голос божества, смех, от которого рот пифии разрывается и наполняется кровью.
Божество, в экстремальное общение с которым вступает пифия, так же как и в знаменитом стихотворении A.C. Пушкина «Вакхическая песня», двойственно. Это светлый, солнечный, дневной, упорядоченный Аполлон и темный, ночной (его символом является светильник), хаотичный и экстатичный Дионис.
Вдруг все мое тело начало содрогаться — не кожа с ее поверхностной дрожью, но глубокая плоть и кости — судорога за судорогой, и они повернули меня вбок, затем кругом. Мои колени ударились о землю, я ощутила, как рвутся ткань и кожа.
— Эвойе!
Это был бог. Он явился. Что это было? Вопль. Моя грудь выбрасывала воздух, мышцы вновь свела судорога. <… > Какой бог, который бог, где? Внезапно все это место, подобное гробнице, заполнил грохочущий раскатистый смех, который не смолкал, становясь все громче и громче, и я поняла, пока мое тело действовало само по себе, что он вырывается из моего собственного рта. Затем столь же внезапно и жутко, как он возник… нет, жуткими эти бесстыдные раскаты не были… но так же внезапно наступила тишина. Ее нарушили трубы, а когда они смолкли, сама толпа подхватила крики двух богов, а потом снова настала тишина. Я обнаружила, что стою на коленях, опираясь перед собой на ладони. Неизмеримую протяженность времени я была слишком измучена, чтобы испытывать страх. Но я заговорила с богом, с тем, который смеялся:
— Смилуйся!
И было так странно чувствовать, что тот же рот, который разинулся и кровоточил, когда из него вырывался голос бога, теперь выговаривал слова бедной коленопреклоненной женщины [160].
Сознание голдинговской пифии вбирает в себя весь мир античности, начиная с первых проблесков более или менее упорядоченной человеческой мысли, отразившейся в невнятице архаического мифа о космогонии, и кончая сложнейшими художественными и философскими текстами зрелой и поздней античности. Сознание ее действительно уникально, оно всеохватно, и вряд ли какой-либо реальный современник героини романа мог быть столь исчерпывающим носителем античного сознания. Правда, Голдингу удается убедить читателя в достоверности образа пифии. С одной стороны, она — центральная фигура одного из самых архаических культов, с другой — человек, ухитрившийся более чем за шестьдесят лет полностью прочитать древнейшую и богатейшую библиотеку Дельфийского храма. Пифия У. Голдинга — человек логоса, человек эпохи, необыкновенно ценившей слово. Ведь отождествление Спасителя с Логосом в Священном писании христиан во многом является данью эпохе эллинизма, в которую христианская идеология и начала формироваться. Однако, вступив под своды священной пещеры для разговора с богами, пифия переживает мощнейший психологический срыв, в результате которого она проваливается в такие архаические глубины собственного сознания, которые оставляют далеко за собой самые древние формы мифологического упорядочения действительности. Кажется, что она находится на грани экстатического безумия. На самом деле, ее состояние воспроизводит особенности человеческого сознания на самых ранних этапах его становления: исчезает ощущение собственной личности, практически исчезает вербальный язык (не считая ритуальных вскриков, стоящих между словом и сигнальными криками, выражающим боль, страх или ярость), размывается ощущение времени. Остается жест и смех в его самой архаической, генерализованной, не привязанной к какой-либо конкретной эмоции форме. Смех пифии сотрясает живую человеческую плоть страшными, почти предсмертными судорогами, рвет рот и наполняет его кровью. Функция этого смеха одна — разделение мира и божества надвое, первичное их упорядочение. На этот архаический хохот, маркирующий рождение человеческого сознания, отзывается толпа, в молитвенном благоговении стоящая там, на поверхности, за порогом пещеры, где светит солнце. Ритуал, по крайней мере в данной сцене, не просто воспроизводит архаические представления о сотворении мира, а почти точно, по крайней мере в психологическом плане, воссоздает особенности человеческого сознания на ранних этапах его становления.
Если наше предположение правильно и роман У. Голдинга действительно повествует о той пифии, которая предрекла приход неведомого божества, то есть Христа, то это роман о человеке, которому выпала горькая судьба ощутить границу своего мира, как мира навсегда уходящего, и с мужеством и твердостью встретить наступление нового, неведомого мира. В конце романа героиня Голдинга остается в полном интеллектуальном и духовном одиночестве. Она стара, но пугает ее не приближающаяся смерть, а то, что на ее долю выпала задача подведения итога уходящей эпохи, эпохи, которую она глубоко знает, безмерно любит и безгранично презирает. По крайней мере, так она осмысливает предсмертный подарок своего друга и учителя — главного жреца Аполлона, по имени Ион. Умирая, он отдал ей серебряный ключ в форме ритуального критского топора лабриса. Пифия подозревает, где находится замок, который должен открыть этот ключ. В священной пещере Пифона, недалеко от тысячелетнего медного треножника, на котором она многие годы совершала ритуальные гадания и вещала их гекзаметрами, на стене висит древний тканый занавес. Многие годы пифия в сакральном ужасе опасалась его даже внимательно рассматривать. На одной половине занавеса выткано изображение Аполлона, на другой — нечто хаотическое и непонятное, что, по всей видимости, было изображением Пифона. Циничная, почти утратившая веру в богов пифия долго борется с собой, опасаясь прикоснуться к священной ткани. Но, ожидая встречи с истиной, скрытой веками от людей толпы, она решается заглянуть в запретное для человека — в тайну богов. Это должно стать не столько итогом ее бренной жизни Первой госпожи, которую она уже почти не ценит, но и итогом уходящей эпохи.
Что ждет человечество? Может старость, холодная зима и гибель, то есть то, во что уже погрузился центр античной культуры — Дельфийский оракул?
Когда наступила зима и вторая госпожа перестала прорицать, а молодой человек, который сидел в нише Иона (имеется в виду не библейский персонаж, а герой романа Голдинга Ион — друг пифии, жрец Аполлона. — С.А., С.Б.), перестал истолковывать ее бормотание для вопрошавшего, когда, говорю я, смертоносный ветер с гор завихрил нетающий снег на мощеных улицах, — я вернулась к оракулу, согласно моему праву, и открыла одну створку двери. Я прошла по колоннаде, спустилась по ступеням мимо ниш, обошла треножник и остановилась перед занавесом. На шее у меня висел серебряный ключ с двойным лабрием. Я медленно потянула шнуры, и занавес раздвинулся. За ним оказалась двустворчатая дверь. Я стояла перед ней долгое время, но только одна мысль пришла мне в голову: что бы ни происходило, ничто не имело большого значения. И я вставила серебряный лабрий в серебряный замок и повернула ключ. Открыть створки двери оказалось нетрудно. За ними была сплошная каменная стена горного склона [161].
Когда кончается эпоха, а в масштабах относительно короткой человеческой жизни она кончается долго — несколько веков, и конец ей предрекают тоже не один раз, а она все длится и длится, коллективное сознание, в том числе и художественное, создает ряд идей или образов, подводящих итог эпохи. Например, герой романа Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание» Свидригайлов боялся, что иной мир окажется всего лишь темным чуланом с пауками. Художественный образ закрепился, и через несколько десятилетий образ страшного чулана стал объектом писательской иронии. Именно в такой чулан сажает Буратино в наказание за кляксу, поставленную в тетрадке, скучно дидактическая девочка с голубыми волосами — Мальвина. И счастье тоже скрывается за занавешенной дверью, и для. его обретения тоже нужен ключик. Дверь, ключ, занавес — образы, вероятно, универсальные, потому что связаны с ритуалом, с сохранением и обретением тайны, завета.