Другое начало - Бибихин Владимир Вениаминович (книги регистрация онлайн бесплатно TXT) 📗
В почитании самодержца, более чем главы государства, но и не полного главы церкви, возродилось политическое арианство с его смутной идеей Христа, более чем человека и менее чем Бога. Несторианский дуализм вернулся в виде отделения религиозного общества, замкнувшегося в монастыре, от придворного, отдавшегося языческим страстям.
Религиозный идеал свели к чистому созерцанию, то есть к поглощению человеческого духа в Божестве, идеалу явно монофизитскому. Что касается нравственной жизни, то у нее отняли ее активную силу, навязав ей как верховный идеал слепую покорность власти, пассивное послушание, квиетизм, то есть отрицание человеческих воли и сил — ересь монофелитскую. Наконец, в преувеличенном аскетизме попытались упразднить телесную природу, разбить живой образ божественного воплощения — бессознательное, но логическое приложение ереси иконоборческой [194].
Соборное осуждение ересей после их обличения было принято за однократное избавление от них на все будущие времена. Их скрытый набор незаметно внедрился внутри византийского православия и во многом перешел к русскому официальному православию. Оно готово оставаться внутри храма и не мечтать о воплощении христианство в полноте гражданского общества.
Церковь учит, что в Иисусе Христе не было отдельной человеческой личности. В теле, душе и духе человека Христа воплотилась божественная ипостась. Следовать Христу значит быть человеком в теле, душе, духе и его воле, отдав свое я небесному Отцу. В изложении Сергия Страгородского, тогда митрополита Московского и заместителя патриаршего местоблюстителя:
Высшим отличием человека в земном мире является его ипостась, то есть самосознание. Человек не только живет, но и сознает, что живет и для чего, и притом сознает и принадлежащими ему — своими — все свои части и все их переживания. Думает не «телу больно», а «мне больно»; не «душа моя любит», а «я люблю» и так далее. Но также человек освещает своим самосознанием и присваивает себе, считает своими – и свой дух, почему и говорит не только «мое тело», «моя душа», но и «мой дух», или как Апостол: «Ваши дух, душа и тело» (1 Сол 5, 23). Это свидетельствует, что ипостась (самосознание) и дух не одно и то же; что, не говоря уже о человеке — существе полудуховном и полутелесном, но и в чистом духе (каковы ангелы) нужно различать, с одной стороны, ипостась — самосознание, а с другой — духовную природу.
В лице Господа Иисуса Христа человечество имело не только тело и душу, но и дух, и однако не имело отдельной ипостаси, человеческого самосознания. В Едином Господе могло быть, конечно, только одно самосознание, одна Его ипостась, Божественная Ипостась второго лица Пресвятой Троицы. Воплотившись, Он сознает принятую человеческую природу как свою собственную и все ее переживания как Свои, подобно тому как обыкновенный человек сознает свою природу и ее жизнь. Поэтому Господь и говорит: «Тело Мое, Кровь Моя», «Душа Моя скорбит смертельно». Жаждало человечество, оно же испускало и дух на кресте, а Господь говорил: «Жажду (Я)», «Предаю Дух Мой». Это и значит, что человечество Христово, не имея своего самосознания — ипостаси, было «воипостасировано», то есть введено во Ипостась Слова Божия, или, грубо выражаясь, стало пользоваться Ипостасию — самосознанием Слова Божия за отсутствием отдельного человеческого самосознания.
Своим Божественным самосознанием Господь сопровождал каждый момент жизни Своего человечества, от зачатия в утробе Девы Марии, в младенчестве и в возрасте совершенном. Однако это постоянное, так сказать, предстояние твари пред Богом отнюдь не сковывало Его человечества, не лишало его свойственного ему действия [195].
Христианство исключает отдельное сознание человека и общества, не может дать им права самостоятельной личности. В диапазоне общества и государства христианство предполагает такую свободу экономики и управления, жизни сердца и ума, когда сознание человека и общества не формируется социальными силами, всё принадлежа только Богу. Христианин вручает свое я Другому. Личность, сознание на природно-социальном уровне отнимаются христианством у человека и отдаются Христу. Попыткой снова узаконить обособленную личность была осужденная на Ефесском соборе 431 года ересь Нестория (ок. 380 – ок. 451), различавшего две личности в Иисусе Христе. Для несториан
человечество Иисуса Христа есть лицо законченное в себе и соединенное с божественным Словом лишь в порядке отношения; практический вывод: человеческое Государство есть законченное и безусловное тело, связанное с религией лишь внешним отношением. В этом сущность несторианской ереси, и мы отлично видим, почему при появлении ее император Феодосий II взял ее под свое покровительство и сделал все от него зависящее для ее поддержания [196].
Осуждение ереси Нестория, как всякое обличение ошибки, было объявлением войны любой ее форме на все будущие времена. Произошло однако другое. Якобы раз навсегда преодоленное, двоеличие стало определять отношение византийской церкви к власти. Нехристианство оказалось способно жить в православной оболочке. Византия не поняла Евангелия как длящееся чудо всего нового. Она свела религию к совершившемуся факту, к догматической формуле и литургическому обряду.
Она не только не сумела выполнить свою миссию — основать христианское государство, — но приложила все старания к тому, чтобы подорвать историческое дело Иисуса Христа. Когда ей не удалось подделать православную догму, она свела ее на мертвую букву. Византийцы полагали, что достаточно соблюдать догму и священные обряды православия, нимало не заботясь о том, чтобы придать политической и общественной жизни христианский характер. Что они желали, то и получили: догма и обряд остались при них, и лишь общественная и политическая власть попала в руки мусульман – этих законных наследников язычества [197].
Христианское ожидание конца времен стало частным делом, свелось к надежде отдельных верующих на потусторонний мир и таким путем утратило свое политическое и социальное измерение [198]. Нет смысла ссылаться на то, что на Западе христианское общество тоже плохо удалось. Для нашего смирения важнее заметить рано обозначившуюся разницу между нашим Востоком и Западом. Идеолог Константина Великого Евсевий Кесарийский в своей теологии государства видит Византийскую империю проекцией божественного царства [199]. На Западе Августин, наоборот, скептически смотрит на христианское государство и существующий институт церкви. Их судьбу, в противоположность Евсевию, он отчетливо отказывается проецировать на христианскую эсхатологию [200].
Россия не обречена ходить в византийской колее. Много цитируя Соловьева, мы видим однако, что свобода религиозного и церковного исследования еще не спасает, как он надеялся [201], от духовного сна. Снятие цензурных запретов мало что дает в России. Все здесь начинает шататься, всплывает много насилия, которое действует без рассуждения, исподволь ожидая навстречу сдерживающей силы. Требования Соловьева односторонне разумны, слишком идеальны, т.е. в глубине революционны. Мы уважаем радикализм и вместе с тем видим недостаточность механической свободы от стеснений. Предлагаемые Соловьевым пути оставляют место для исканий. Но его анализы остаются верны. Так в отношении спекуляций практиков на природных различиях народов.