Страсти революции. Эмоциональная стихия 1917 года - Булдаков Владимир (онлайн книги бесплатно полные TXT, FB2) 📗
Звучал и мотив отмщения. Анонимный автор в «Пермской земской неделе» писал: «Колышутся красные волны / И грозный несется напев!» Автор, выступавший под псевдонимом Изгнанник, поместил в «Оренбургском слове» «Песнь рабочих», где заявил: «Мы скованный мир ненавидим / И ложным богам не кадим; Грядущую правду мы видим…» и т. д. В той же газете некий гражданин утверждал: «…Солнце горит… / Светильник тиранов навеки разбит / И к прошлому нет возвращенья». Но оптимистами обычно оставались только самодеятельные пролетарские и крестьянские поэты. В отличие от них мэтр В. Я. Брюсов в стихотворении «В мартовские дни» предупреждал:
Историк М. М. Богословский (будущий советский академик) также испытывал тревогу:
В газетах продолжается вакханалия, напоминающая сцены из Реформации XVI в., когда ломали алтари, бросали мощи, чаши, иконы и топтали ногами все святыни, которым вчера поклонялись. Прочтешь газету – и равновесие духа нарушается… Переворот наш – не политический только… Он захватит и потрясет все области жизни – и социальный строй, и экономику, и науку, и искусство, и я предвижу даже религиозную реформацию.
Человек склонен верить во власть, но только в свою власть. «Чужая» власть ассоциируется с голым насилием. Это возбуждает недовольство у людей, привыкших приписывать власти сакральное содержание. Известному монархисту Б. В. Никольскому события февраля 1917 года сначала показались «бунтом черни, заставшим всех врасплох», действиями «трусливой, неорганизованной и присматривающейся к безнаказанности» толпы. Но уже 28 февраля он «утешил» себя тем, что «ликвидация династии, видимо, неизбежна» как часть «стихийного восстания против немецкого гнета». Действительно, многие «революционные» расправы того времени происходили под антинемецкими лозунгами. А следовательно, «перевернулась великая страница истории… переворот совершился, династия кончена и начинается столетняя смута, – если не более, чем столетняя». Эмоции контрреволюционеров иной раз наиболее убедительно указывают на необратимость революционных событий.
Незаметно накатывал страх перед неведомым. Приблизительно с середины марта в газетах стали утверждаться характерные рубрики: «аграрные беспорядки», «эксцессы в деревне» и т. п. Сквозь «детское» революционное бодрячество проглядывал испуг неуверенного в себе человека. На картине А. Лентулова «Мир. Торжество. Освобождение», появившейся вскоре после Февраля, бросается в глаза не только непонятная – то ли клоунская, то ли бесовская – фигура, но и сочетание необычных для него резких и тревожных цветов.
Революцию можно было увидеть по-разному. «Дни великие и страшные», – записывал 2 марта 1917 года в дневнике историк А. Н. Савин и задавался вопросом: «Что будет, если подымутся низы?» А тем временем в психиатрические лечебницы «стало поступать небывалое количество психических больных» – даже намного больше, чем в первые дни войны. Впрочем, некоторые догадывались, что
медицинские грани сумасшествия слишком узки для определения общественных психозов… Общественный же психоз тем ужасен… что он психоз в себе, и не влечет ни желтого дома, ни смирительной рубашки… 56
Психиатры поясняли: вспышка шизофренического психоза является реакцией на сильное эмоциональное потрясение. С другой стороны, позднее было признано, что сама по себе масса – явление «имплозивное» (Ж. Бодрийяр). Но кто способен определить величину критической массы эмоций?
Были и явления неумеренно оптимистического порядка. Так, группа «Родина и армия» обратилась ко всем воинским чинам с призывом довести войну до победы и «освободить разрушенные и угнетенные Польшу, Украину, Сербию, Армению, Румынию, Бельгию и Эльзас-Лотарингию». «Уверенность, что уход Николая II с его кликой от власти поднимет боеспособность армии, переродит страну и даст ей победу, заставляла тянуться к революции самых закоренелых ретроградов» 57, – отмечал позднее полковник старой армии. Таким образом, во всеобщем восторге сошлись весьма разнородные элементы. Между тем из армии в середине марта писали: «Страшно за будущее, страшно за идею и страшно за свою маленькую личную жизнь, не так страшно было пуль и снарядов вражеских, как этой разрухи, этой неуверенности в завтрашнем дне, этой полной развинченности, которая вот-вот водворится на том месте, которое ждало твердой спокойной ясной власти» 58.
Но революционные толпы ощущали происходящее иначе. В Москве солдаты из крестьян добродушно объясняли «дедушке» И. И. Восторгову (расстрелянному большевиками в 1918 году), что «на позициях уже решило большинство солдат не воевать дальше, а бросить фронт и идти домой…». Столичные рабочие с улюлюканием вывозили на тачках ненавистных мастеров и представителей администрации, требуя хороших начальников, в провинции мастеровые расправлялись с «провокаторами», а крестьяне не преминули разгромить ряд помещичьих имений. Впрочем, репрессивность толп казалась преходящей.
Сообщали и такое:
Вместо работы люди занимаются только собраниями и выработкой новых требований. Это страшно отразилось на качестве и количестве выработки… На фабриках учреждены комитеты из рабочих, из них очень многие… не разбираются даже в самых простых вещах… наиболее крикливые попадают в Советы… и там уже орудуют вовсю…
Разумеется, информацию такого рода надо отнести к злопыхательской. Народную «темноту» характеризовали такими стереотипными примерами: «Оратор кричит: „Долой монархистов!“» Публика соглашается: „Долой монахов!“» Однако информация оказывалась стереотипной, как и ставшая знаменитой фраза: «Какую хочешь республику проводи, только дай царя получше» 59.
Случались поразительные, но по-своему закономерные метаморфозы массового воображения. Так называемое пролетарское сознание вовсе не являлось социал-демократической выдумкой, подхваченной советской историографией. После Февраля едва ли не все люди наемного труда отождествляли себя с пролетариями – прочие назывались буржуями.
Кого только не называют теперь «буржуем»? – сетовал умеренно-социалистический автор. – Рабочие называют буржуями всех нерабочих, крестьяне – всяких «господ», включая сюда… почти всех, одетых по-городскому; социалисты называют буржуями всех несоциалистов… 60
У нас теперь словом «буржуй» бросаются направо и налево, – отмечал другой автор. – Выходит так, будто «буржуи» вдруг повылезли откуда-то сотнями и тысячами и облепили нас как клопы на постоянном дворе 61.
Напротив, пролетарий стал своего рода символическим «страдальцем» не только от старого режима, но и от «буржуев». Отсюда «странные» идентификационные завихрения людей, вроде бы далеких от пролетарской среды. На «буржуя» особенно обижались интеллигенты. Происходящее высмеивали, но карнавал переодеваний казался нескончаемым.
Из дореволюционных текстов пролетарских поэтов видно, что известного рода теории не просто проникли в среду рабочих, но и смыкались там с известного рода иллюзиями, фантазиями, утопиями. До революции в них доминировала лексика духовной обездоленности, преобладали мотивы грусти, печали, скорби, угрызений, муки, жертвенности, страдания, тоски, меланхолии, томления. Вместе с тем фабричное производство порождало стремление слиться с рабочим коллективом ради материализации своих надежд. Это сочеталось с элементами своеобразного идолопоклонства Машине. Отсюда иллюзии приумножения индивидуальных сил и возможностей. «Я могуч, – писал крестьянский поэт Н. Власов-Окский (тверской левый эсер). – Мне мир сей тесен. / Я про новый мир пою». Пессимизм «безвременья» сменился у него на безудержный оптимизм. Возникло ощущение «красного чуда»: