Избранное. Логика мифа - Голосовкер Яков Эммануилович (книги бесплатно читать без .TXT) 📗
Прислушаемся к тому, что говорят физиологи о воображении. Это не бесполезно для тех, кто особенно подозрительно относится к слову «символ», видя в нем убежище для потусторонних домыслов. Физиологи утверждают, что у человека есть две системы мозговой коры: непосредственная и символическая. Плитка шоколада вызывает у ребенка слюновыделение, но и рисунок этой плитки вызывает такое же слюновыделение. Рисунок шоколада — символ. Он порожден символической корой мозга.
Для убедительности приведу цитату: «Окружающий мир воспринимается двумя системами мозговой коры: непосредственной и символической. Каждое раздражение, приходящее извне, отображается образными и словесными сигналами во второй системе — в символической. Многочисленные раздражения словом, с одной стороны, удалили нас от действительности, и мы должны это помнить, чтобы не исказить наше отношение к действительности. С другой стороны, слово сделало нас людьми». Я процитировал положение И. Павлова.
Итак, слово — раздражитель. Это слово-раздражитель вызывает, очевидно, в нашей символической системе коры мозга тоже символ или образ. Таков ответ-реакция мозговой коры. Спасаясь от слов-раздражителей, мы убегаем в их символы, т. е. в слова-символы и образы-символы и тем самым удаляемся от действительности, полной раздражителей. Куда удаляемся? — В мир символов, т. е. в воображаемый мир.
Мы знаем от физиологов, что условные реакции есть копии безусловных и что инстинкт есть такая врожденная или безусловная реакция. Очевидно, в этот мир символов, в мир воображения гонит нас некая врожденная, или безусловная, реакция — гонит нас инстинкт.
Воображаемый мир, или мир символов, говорят физиологи, не уступает по своей реальности миру действительному. Это ценнейшее признание науки. Подлинный философ и подлинный художник ухватится за него двумя руками. Душевная рана болит так же, как и физическая, и бывает столь же нестерпимой. Об этом писал Л. Толстой в «Войне и мире». Об этом писал я в Предварении.
На это четко указывают и физиологи:
«Воображаемые страдания ничуть не уступают действительным. Та же механика в мозгу и сосудах… Импульсы, вызывающие эту кажущуюся боль, способны подавить всякое реальное ощущение». Это пишет один физиолог — по К. М. Быкову. Он продолжает:
«Кора мозга, действительно, владеет секретом делать воображаемое истинным, усиливать страдания по собственному усмотрению. Но воображение умеет вдобавок снимать реальные страдания: Дж. Бруно пел гимны на костре. Этому находят объяснение в степени возбудимости нервной системы».
«Наши страдания, — пишет тот же физиолог, — не столько зависят от силы падающих на нас раздражений, сколько от степени возбудимости нервной системы. Одно и то же воздействие вызывает у одного жестокие муки, у другого относительно слабую боль, а у третьего не вызывает ни малейшего страдания» [21].
Но возбудимость нервной системы есть мотор воображения. Когда пианист играет на рояле полонез Шопена, слушатель составляет свое художественное впечатление от музыкального исполнения не на основании степени напряжения струн или пальцев пианиста, а ищет ему объяснение в мастерстве и даровании исполнителя. Оно же, это художественное дарование, определяется прежде всего художественным воображением. Художественным воображением управляет дух художника — его высший инстинкт.
Все вышеуказанное говорит неоспоримо, что и с точки зрения физиологов иные наши страдания зависят от нашего воображения и самовнушения, действующего на воображение. Это значит, что кора мозга, делающая воображаемое истинным или вытесняющая истинное воображаемым, есть нечто физико-химическое, подчиненное воображению — «духу», действующему, как высший инстинкт. Этот высший инстинкт, это воображение, спасли Дж. Бруно от нестерпимых физических страданий, ибо Дж. Бруно внушил себе высокую идею самопожертвования во имя истины. Не в том дело, что механизм внешнего или внутреннего раздражения диктуют коре мозга, а в том дело, что воображение также диктует коре мозга; его высший инстинкт диктует, — вот что еще доказывают опыты Павлова, Быкова, Пшоника и других физиологов. Вся поэзия мировой скорби продиктована нравственным страданием воображения — духа человека.
Физиологи дают обоснование и имагинативному реализму.
Реальность воображения поразительна. Разве не пьянеют от воображения? Прогуливаясь по берегу моря, я ощущал во рту вкус морской соли. Но и при воспоминании об этих прогулках 20 лет спустя я ощущал во рту тот же вкус соли. Чудесное есть не только в мифах и сказках. Разве воображение при внушении и самовнушении не творит чудеса? Разве не заговаривают на давно забытых языках? [22] Разве мнимые иллюзии не приобретают большую реальность, чем сама реальность?
Краски воображения то угасают, то вспыхивают. Физиологи говорят, что произвольные (сознательные) и непроизвольные (подсознательные) жизненные процессы суть только разные степени процессов, отличающиеся по силе и функционирующие по-разному в различные моменты. Яркое (сознательное) становится тусклым и исчезает, т. е. становится подсознательным; тусклое (подсознательное) становится ярким; проглоченное незаметно для сознания после вспыхивает. Точно так же и воображение: оно — то дремное, то прозревающее, то полно облачных видений, то — как солнце в экстазе [23].
4.3. 3-е дополнение: Одно возражение
Я предвижу одно возражение. Кое-кому покажется, что моим высказыванием об абсолюте воображения (Имагинативный абсолют!) я воспроизвожу credo немецких романтиков. Это заблуждение. Немецкие романтики — метафизики. Ни о какой метафизике у меня и речи нет. Я отвергаю право мыслителя на метафизическую проблему. Ибо — самая постановка такой метафизической проблемы уже заранее дает всеразрешающий ответ на все тайны души и все загадки мира. Она предполагает потусторонний мир и потусторонний разум, отзвуком или частью которого является разум человека. Незачем строить тогда философскую систему, раз смысл ее предопределен. Нет у меня речи и о пантеизме. Моя философия только человечна. Но я не ограничиваю человеческую мысль только человеческим мышлением и знанием. Я вынужден допустить и другие разумные создания на планетах иных солнечных систем и иных звездных городов, иных вселенных. Я вынужден допустить любое развитие их разума и их инстинктов, и в отношении их мощи, и их знания, и их способов, темпов и характера познания, и их возможности воздействия на мир и его создания. Я это вынужден сделать, ибо иначе я должен отказаться от науки, не только открывающей мне возможность так мыслить, но и вынуждающей меня так мыслить. Иначе я должен вернуться ко временам системы Птоломея и поставить Землю в центре мира, заставить Солнце вращаться вокруг Земли, а звезды признать предназначенной для нее иллюминацией, сопровождаемой иногда фейерверком, которую астрономия в силу заблуждения вчера называла умиранием старой звезды, а сегодня называет рождением новой звезды. Я также вполне допускаю и должен это допустить, что могут быть существа, познавательная сила воображения которых с ее имагинативным абсолютом настолько превосходит силу воображения художника и мыслителя Земли, насколько вольтеровский Макромегас превосходит ростом земного человека. Это не исключает и обратной возможности, поскольку Солнце — очень старая звезда. Это не исключает и любой другой возможности.
Если на Земле множество людей не желает о подобных вещах думать, то никто не вынуждает их об этом думать, но из такого нежелания «думать» не вытекает, что должно быть запрещено об этом думать или что об этом думать ни к чему. О таких вещах заставляет нас думать наш высший инстинкт, инстинкт культуры, который создал всю нашу культуру, невзирая на возражения, протесты и запрет очень многих и притом весьма хитроумных людей, например, иных теологов или воителей и властолюбцев. Тем не менее Высший инстинкт всегда побеждал, хотя ему приходилось не раз шагать по колено в крови и часто в крови тех, в воображении которых он жил, как Имагинативный Абсолют.