Литературы лукавое лицо, или Образы обольщающего обмана - Миронов Александр (читать книги без регистрации полные txt) 📗
Наконец, перед нами и финальная глава романа «Расчет». В ней привлекают внимание рассуждения о совести, якобы проснувшейся в душах впавших в запой и в выяснение прошлых обид Порфирия Владимировича и его племянницы Анниньки. В частности, М. Е. Салтыков-Щедрин пишет о ней такое: «В конце концов постоянные припоминания старых умертвий должны были оказать свое действие. Прошлое до того выяснилось, что малейшее прикосновение к нему производило боль. Естественным последствием этого был не то испуг, не то пробуждение совести, скорее даже последнее, нежели первое. К удивлению, оказывалось, что совесть не вовсе отсутствовала, а только была загнана и как бы позабыта. И вследствие этого утратила ту деятельную чуткость, которая обязательно напоминает человеку о ее существовании». Но знает ли автор романа что такое совесть с сущностной точки зрения? Вряд ли. Ведь, зная что совесть – это сверхзнание о том, что есть правильно, нельзя же всерьез говорить следующее: «Такие пробуждения одичалой совести бывают необыкновенно мучительны. Лишенная воспитательного ухода, не видя никакого просвета впереди, совесть не дает примирения, не указывает на возможность новой жизни, а только бесконечно и бесплодно терзает». Странно подобное восприятие совести великим писателем, ведь у него совесть – это только своего рода нравственный эталон для поведения человека, тогда как на самом деле она, прежде всего, указатель на праведное бытие всякого человека. Иначе говоря, совесть не стыд, ей нет нужды казнить оступившегося или сознательно согрешившего человека, ее суть в ином – в неустанном призыве к праведности. Видимо, поэтому-то М. Е. Салтыков-Щедрин далее и толкует снова свое: «Человек видит себя в каменном мешке, безжалостно отданным в жертву агонии раскаяния, именно одной агонии, без надежды на возврат к жизни». Другими словами, автор утверждает, что совесть будто бы может толкнуть человека и на самоубийство: «И никакого иного средства утишить эту бесплодную разъедающую боль, кроме шанса воспользоваться минутою мрачной решимости, чтобы разбить голову о камни мешка.» Но тогда совесть – это и враг человека в определенных обстоятельствах его жизни. В таком случае совесть уже и не совесть получается, ведь она становится причиной величайшего греха – греха самоубийства. Подобное непонимание совести, видимо, и есть главная причина борьбы писателя со стремлением человека к праведности.
Завершая настоящий критический очерк, следует подчеркнуть следующее. С одной стороны, М. Е. Салтыков-Щедрин на примере истории всех господ Головлевых сообщает своему внимательному читателю о печальной судьбе великого множества несчастливых дворянских семей в России. В частности, он пишет по этому вопросу следующее: «Вдруг, словно вша, нападает на семью не то невзгода, не то порок и начинает со всех сторон есть. Расползается по всему организму, прокрадывается в самую сердцевину и точит поколение за поколением. Появляются коллекции слабосильных людишек, пьяниц, мелких развратников, бессмысленных празднолюбцев и вообще неудачников. И чем дальше, тем мельче вырабатываются людишки, пока, наконец, на сцену не выходят худосочные зауморыши, вроде однажды уже изображенных мною Головлят, зауморыши, которые при первом же натиске жизни не выдерживают и гибнут». С другой стороны, автор романа более выделяет среди своих героев, конечно же, Иудушку. Именно в этой фигуре и сочетаются все фундаментальные противоречия дворянской жизни России. Что мы зрим в странном облике Порфирия Владимировича прежде всего? В нем поразительным образом сочетаются истовая богомольность и такая же расчетливость, помноженные при этом на тотальную нечестность его натуры. Иначе говоря, Иудушка во всем и перед всеми, включая себя самого, нечестен. Что это и как это вообще возможно? Автору настоящих строк представляется в свою очередь, что в подлинной жизни подобной фигуре никогда не было и никогда не будет места. Порфирий Владимирович наподобие гоголевского Плюшкина есть фигура целиком выдуманная или есть фигура совсем фантастическая. Почему? Да потому, что ты либо богомолен всерьез, либо хозяин крепкий. Другими словами, не может человек истово двум богам сразу служить. Но, может быть, Иудушка лишь делает вид, что истово служит им, а значит, все натурально выходит, и М. Е. Салтыков-Щедрин все-таки прав, и образ его героя вполне подлинен? Что ж, допустим справедливость последнего объяснения. Но тогда в чем же Порфирий Владимирович всерьез, где и в чем он проявляет себя по-взрослому? А ни в чем, выходит, не проявляет, нет у него за душой ничегошеньки, все за пределами названного пусто будет. Впрочем, кто-то легко возразит, что Иудушка страстный пустослов и это его подлинное кредо в жизни будет! Но на чем оно у него стоит, чем оно у него питается? Не является ли оно результатом его внешней богомольности и такой же расчетливости одновременно? Иначе говоря, убери из-под него и первое и второе, разве он сможет тогда пустословить? Вряд ли. Вот и выходит, как ни поворачивай, что именно богомольность вкупе с расчетом на выгоду и составляют его немыслимую по меркам подлинной жизни суть. Но каков «сухой осадок» от восприятия предлагаемой писателем читателю романа фигуры Порфирия Владимировича? А такой получается, что для практической жизни стремление к богомольности погибельно выходит. Другими словами, как в поговорке «и невинность соблюсти, и капитал приобрести» никому и никогда не придется. Это первое. Второе же и главное следствие из образа Иудушки то выходит, что всякое стремление человека к праведности есть стремление для его природы вполне несчастливое и даже погибельное. Поэтому-то увлечение сим как бы красивым делом в миру должно быть обличаемо и осуждаемо как социально опасное и чуждое самой природе земного бытия всякого человека. Можно ли приветствовать сей объективный результат романа М. Е. Салтыкова-Щедрина? Вряд ли. Но что взамен или где и в чем выход? Позиция автора настоящего очерка состоит в том, что воспитанию человека, основанному, в свою очередь, на становлении в воспитуемом культуры мышления нет и не может быть никакой вменяемой альтернативы. Иначе говоря, лишь грамотное мышление позволит всякому человеку обрести и сохранить подлинные ориентиры для достойной звания человека жизни. Иное же должно неумолимо и невозвратно остаться в прошлом, впрочем, к стремлению человека к праведности это совсем не относится. Другими словами, грамотное мышление и праведность идут, как говорится, рука об руку. Или одно вполне предполагает другое и наоборот. Поэтому-то, отказываясь от стремления к праведности, каждый из нас должен помнить, что это будет одновременно отказом и от осмысленности собственного бытия, а значит, будет и отказом и от жизни в самой ее сути.
3 августа 2007 года
Санкт-Петербург
«На ножах» Н. С. Лескова как предтеча грядущей трансформации нарождавшейся русской революции в безудержную поживу…
Право… ведь это все выходит какое-то
поголовное шарлатанство всем: и безверием, и
верой, и материей, и духом. Да что же такое мы
сами? Нет. Я вас спрашиваю: что же мы? Всякая
сволочь имеет себе название, а мы, мы какие-то
темные силы, из которых неведомо что выйдет.
Серыми управляют только черные…
В статье «Забытый роман» ее автор А. Шелаева (Н. С. Лесков. «На ножах». М.: Русская книга, 1994) в числе прочего пишет следующее: «Сам Лесков, смущенный тем, что многие современники не поняли его и трактовали замысел романа слишком прямолинейно, был вынужден объяснить его в письме А. С. Суворину таким образом: "Я не думаю, что мошенничество, "непосредственно вытекло из нигилизма", и этого нет и не будет в моем романе. Я думаю и убежден, что мошенничество примкнуло к нигилизму, и именно в той самой мере, как оно примыкало и примыкает "к идеализму, к богословию" и к патриотизму. Я имею в виду одно: преследование поганой страсти приставать к направлениям, не имея их в душе своей, и паскудить все, к чему начнется это приставание. Нигилизм оказался в этом случае удобным в той же мере, как и «идеализм», как и "богословие".» Как мы видим, автор романа понимал его сам как обличение «поганой страсти к направлениям». Другими словами, он не видел ни в богословии, ни в идеализме, ни в нигилизме ничего такого, чтобы их непременно и всегда сопровождало мошенничество. Видимо, русский писатель так и не осознал, что к действительно чистому всякому делу «не примажешься», что удержаться на его гладкой поверхности всякой нечистоплотности совсем невозможно будет, а значит, и богословие, и идеализм, и нигилизм в своей основе все-таки не безупречны будут. В таком случае Н. С. Лесков и сам незаметно вошел в известный конфликт с собственным литературным детищем, то есть его понимание романа оказалось вполне на ножах с объективным содержанием его же работы. Впрочем, это пока лишь некоторая догадка или предположение, которое и должны быть проверены в ходе работы над предлагаемым читателям очерком.