Республика словесности: Франция в мировой интеллектуальной культуре - Зенкин Сергей (полная версия книги TXT) 📗
Но в отличие от функционального превосходства правой стороны, которое характеризует большинство систем представлений о мире, современная политика семантически тяготеет к гошизму [от фр. gauche — левый], или синистризму [от лат. sinister — «левый» и фр. sinistre — зловещий, бедственный, пагубный] [393]. Как считает канадский политолог Жан Лапонс, это объясняется тем, что политика должна четко представлять свое место в общей системе, где религия традиционно занимает правую сторону, а политика — соответственно — левую, поскольку она постоянно угрожает незыблемому порядку вещей, основывающемуся на религиозном видении мира [394]. Впрочем, об этом же самом свидетельствует и то пренебрежение, которое уже со времен Третьей республики начинают выказывать сторонники порядка и представители «элиты» по отношению к политике: сливаясь с парламентаризмом, она, как увидим в дальнейшем, предстает в их глазах пошлой, грязной, гнусной и мерзопакостной. Левые, о которых, в отличие от правых, говорится гораздо чаще и которые сами не прочь выступать под этим политическим ярлыком, в широкой мере определяют политическую карту, поскольку появление в их лагере новых движений (социализма, а затем коммунизма) неизбежно приводит к смещению основ парламентаризма. Правые же, напротив, довольно быстро отказываются от такого именования, принятого было некоторыми партиями [395], и вообще тяготеют к отрицанию деления на правых и левых [396]. Разумеется, этот феномен отчасти объясняется меньшим единством правых политических группировок, расходящихся, в частности, в отношении республиканского и монархического принципов государственного устройства. Нельзя забывать и о выражении «синистризм», о котором упоминалось выше. Консерватизм характеризуется тем, что принимает установленный порядок вещей как нечто изначальное и само собой разумеющееся, вот почему он определяется как политическая позиция, точнее даже «реакция» [397], только тогда, когда этот порядок оказывается под угрозой или ставится под сомнение левым флангом.
Это вступление было необходимо для того, чтобы приступить к рассмотрению одного вопроса, который нас здесь интересует, а именно условий переноса категорий правого и левого в литературное поле и их социального значения. Сформулировав несколько гипотез по поводу переноса этих категорий как схем классификации в литературное поле и их функций, мы попытаемся затем нарисовать, на основе статистических данных, социологический портрет правого писателя и левого писателя в период между двумя мировыми войнами, учитывая при этом допустимые пределы подобного подхода. После чего будет рассмотрен вопрос о литературных основаниях «синистризма» в словесности той эпохи, а также произошедший в ходе Освобождения переворот силовых отношений между «правыми» и «левыми» в литературном поле и формирование собственно «левой» литературы вокруг Жан-Поля Сартра и журнала «Тан модерн».
Френсис Гаскелл [398] упоминает о том, чем язык художественного слова обязан общей политизации жизни после Французской революции: именно тогда такие термины, как «авангардный», «реакционный» или «анархистский» появляются в словаре тех, кто пишет об искусстве. Но если стремление к соотнесению стиля и политики можно отнести к эпохе Революции, то использование политических терминов в критике искусства становится распространенной практикой лишь в период романтизма, точнее, во второй четверти XIX века. Так, например, Стендаль начинает свою статью о Салоне 1824 года следующим заявлением: «Мои воззрения на живопись можно считать крайне левыми», — таким образом, он соотносит их со своей политической позицией, которая была «умеренно левой» [399]. Однако подобное использование парламентского словаря, которое у Стендаля носит провокационный характер, остается исключением. Кроме того, процесс обособления литературы от политической, религиозной и экономической власти ставит под вопрос правомерность использования политического языка в области художественной литературы [400]. Этот процесс связан с завершением эпохи меценатства и началом индустриализации книжного рынка в XIX веке, которая в качестве компенсации закона рынка порождает потребность в эстетической ценности, не совпадающей с рыночной стоимостью издания (признание коллег против высоких продаж), а также со все возрастающим разграничением литературной, политической и журналистской деятельности и повышением уровня профессионализма работающих в каждой из этих сфер, начиная с первых лет XX века. Перестройка политических практик, вызванная наступлением демократического режима в период Третьей республики, также способствует тому, что писатели, эти аристократы мысли и слова, которые не скрывают своего презрения к «парламентской кухне», все решительнее отмежевываются от политики. Не случайно, что в тот самый момент, когда книжный рынок переживает невиданный дотоле подъем, а затем кризис [401], эти два феномена — капитализм и демократия — тесно сплетаются в исконных представлениях, образуя негативные ценности, которые отличаются тем, что первая отрицает вторую и наоборот: частные интересы, демагогия, поиск дешевой популярности, борьба за голоса избирателей, закон рынка и закон большинства — вот всего лишь несколько понятий, которых вполне достаточно, чтобы представить принципы отторжения, которые диктуют писателям их представления о капитализме и демократии, те принципы, что основываются на несовместимости ценностей, предлагаемых этими двумя системами с элитаристской концепцией литературной деятельности и тем отношением к языку, которое она подразумевает [402]: «Французский язык — язык учености, он аристократичен по своей природе и строению, ему по определению противопоказана демократия», — заметил Шарль Моррас в беседе с Фредериком Лефевром в 1923 году [403]. Успех «Аксьон франсез» в литературном поле во многом объясняется теми взаимосвязанными разоблачениями пороков демократии и власти денег в литературе, которые составляют основы учения этого литературного движения, где политика, опираясь на определенную социальную философию и эстетическую теорию, обретает статус благородного занятия. Таким образом, вопреки этому антагонизму между парламентаризмом и элитаризмом литераторов, а также несмотря на сопротивление некоторых из них, политический словарь приживается в «Республике словесности».
Перенос политических категорий правого и левого в литературное поле с последующим использованием их в качестве классификационных схем связан с двойным процессом: речь идет, с одной стороны, об универсализации пространственных категорий, обозначающих политическую идентичность начала XX века, а с другой, о легитимизации политических категорий в качестве системы классификации, применимой в рамках литературного поля.
Лишь с начала двадцатого столетия понятия правого и левого, которые до тех пор принадлежали исключительно парламентскому полю деятельности, начинают фигурировать в избирательных кампаниях и становятся первостепенными категориями политической идентичности [404]. Эта перестройка политического словаря является следствием стечения таких факторов, как усиление социалистов, которое изменяет правила парламентской игры, появление новых партий, объединение консерваторов с республиканцами, рождение «национализма» и, особенно, размежевание, вызванное делом Дрейфуса: «Правые и левые — отныне эти имена будут использоваться прежде всего для обозначения тех двух Франций, что противостоят друг другу по самому существу: в вопросах об истине, справедливости, религии, нации, революции» [405]. Показательны в этом плане выборы 1902 года, отмеченные победой «блока левых», успешное внедрение этих терминов подтверждается спорами по религиозному вопросу в момент разделения церкви и государства и становится всеобщим во время выборов 1906 года. Накануне Первой мировой войны их употребление устанавливается окончательно. Этот феномен, несомненно, должен быть соотнесен с появлением на рубеже века особой группы профессионалов от политики, которые выступают посредниками в процессе политизации французского населения [406], и небывалым взлетом тиражей прессы, обеспечившим этим понятиям широкое распространение [407].