Кошмар: литература и жизнь (СИ) - Хапаева Дина Рафаиловна (читаемые книги читать онлайн бесплатно .txt, .fb2) 📗
— Да, но трудно нам представить вечность, — сказал Диммлер, который подошел к молодым людям с кроткой презрительной улыбкой, но теперь говорил так же тихо и серьезно, как и они.
— Отчего же трудно представить вечность? — сказала Наташа. — Нынче будет, завтра будет, всегда будет, и вчера было и третьего дня было… [331]
Память запускает механизм переживания кошмара наяву — дежавю, навязчивый образ обращенного времени. Никогда не имея возможности продвинуться дальше одного оборота воронки кошмара, его первого круга, дежавю вскрывает механизм развертывания кошмара в сознании. Первый круг оборота времени, первый момент его обращения, начало переживания слома линейной темпоральности развивается из момента, когда мы вдруг ощущаем разрыв во времени, переносимся не в свое время. Фигура круга, рондо, вводится в повествование даже таким столпом реалистического метода, как Лев Толстой, в тот момент, когда ему оказывается нужно — реалистически — вписать в будничное течение повседневности психологический порог кошмара.
Провидения и предчувствования
Теперь вернемся к «Двойнику» Достоевского. Удивительной чертой поэмы, на которую, по понятным причинам, старались не обращать внимания критики, — а если и обращали, то относились к ней предвзято и несерьезно, — являются провидения героя, его предчувствования, которыми щедро снабжен рассказ. Едва ли хоть одно важное событие поэмы обходится без ремарки о том, что герой «все это уже предчувствовал»:
Господин Голядкин поднял наконец глаза, и если не упал в обморок, то единственно оттого, что уже сперва все дело предчувствовал, что уже сперва был обо всем предуведомлен, угадав пришельца в душе [332].
Как видим, эти предчувствия могут обладать свойствами своего рода защитного механизма, оберегающего погружающегося в кошмар Голядкина от убийственно сильных эмоций. Но конечно, их роль не сводима к терапевтической.
Все предчувствия господина Голядкина сбылись совершенно. Все, чего опасался он и что предугадывал, совершилось теперь наяву [333].
Здесь не лишим будет напомнить читателю, что Достоевский верил, что его собственные предчувствия сбываются и что он обладает даром провидения. Так что если в описании предчувствий Голядкина и содержится доля иронии, то она вызвана скорее отношением к Голядкину, той неприязнью, которую автор к нему испытывает и которой он часто дает волю.
Провидения в поэме так же множат повторы, замыкая текст на себя, подчеркивают круговое движение повествования:
Впрочем, я все это заранее предчувствовал, — подумал герой наш, — и все то, что в письме теперь будет, также предчувствовал… [334]
Пророческие сны становятся для господина Голядкина источником знания о том, что должно случиться. И действительно, многие события поэмы повторяют и развивают то, что ему снилось. Взять хотя бы его кошмар, о котором мы уже упоминали, когда герою, находящемуся в «полусне, полубдении», представляются те оскорбления, которыми Голядкин-младший осыплет его на следующий день в присутствии: «Одним словом, все происходило точь-в-точь как во сне господина Голядкина-старшего» [335]. В снах тоже отражаются образы будущего и прошлого, образы спутанного времени кошмара.
Находясь в эпицентре ужаса в последней сцене поэмы, парализованный страхом герой тем не менее, способен вспомнить о том, что все это «он уже предчувствовал»:
Ноги его приросли к земле. Крик замер в его стесненной груди. Впрочем, господин Голядкин знал все заранее и давно уже предчувствовал что-то подобное.
Эта и самая последняя фраза поэмы обращают действие вспять, отсылая читателя снова к тому, что происходило в ней ранее: «Герой наш вскрикнул и схватил себя за голову. Увы! Он это давно уже предчувствовал!» [336]
Не на обратимости ли времени кошмара строятся и пророчества, и провидения, которыми так богато это произведение? Не потому ли Голядкин, «хозяин» кошмара, все время понимает, что нечто еще более ужасное ждет его впереди?
Итак, Достоевский опробует в «Двойнике» важнейшие фигуры гипнотики кошмара, строит свое повествование таким образом, чтобы сделать кошмар узнаваемым для читателей. Гипнотика позволяет до предела насытить текст элементарными частицами кошмара, которые в более схематичном виде мы наблюдали в прозе Пелевина и Лавкрафта. Понятно, что Достоевский, опираясь на опыты Метьюрина и Гоголя, создал в своем тексте образец гипнотики кошмара. Но текст Достоевского уникален вовсе не благодаря этим смелым экспериментам, которые будут воспроизводить — сознательно цитируя его или же изобретая наново — другие писатели, стремившиеся передать кошмар. То, что делает Достоевский в прозе, не делал никто. Возможно, в некоторых стихах над этим работал Мандельштам. Речь идет об исследовании особых отношений кошмара с речью, с языком.
Бормотанье кошмара
Известно, что целые рассуждения проходят иногда в головах наших мгновенно, в виде каких-то ощущений, без перевода на человеческий язык, тем более на литературный. Но мы постараемся перевести все эти ощущения героя нашего и представить читателю хотя бы только сущность этих ощущений, так сказать, то, что было в них самое необходимое и правдоподобное. Потому что ведь многие из ощущений наших, в переводе на обыкновенный язык, покажутся совершенно неправдоподобными. Вот почему они никогда и на свет не являются, а у всякого есть. Ф.М. Достоевский. «Скверный анекдот»
«Двойник» похож на жизнь прежде всего тем, как мы ее воспринимаем в повседневности наших эмоций, в повседневности непереводимости эмоций на язык слов, в преддверии превращения эмоций в слова и в жизнь… И. Анненский
Когда читаешь это странное запутанное произведение, фантастичность событий которого бросает вызов здравому смыслу на каждой странице, от него, несмотря на длинный список этих и других претензий критиков, невозможно оторваться. Недаром в письме брату Достоевский писал о том, что все ругают «Двойник», но при этом все «читают и перечитывают». В чем состоит секрет его удивительной притягательности?
Этот вопрос тесно связан с другим: почему, если считать, что Достоевский описывал психологию раздвоения личности или пытался передать, как считал Бахтин, «самосознание героя», он выбрал героя, который так чудовищно косноязычен?
Ведь если бы автор ставил перед собой любую из названных задач, то ему был бы нужен герой, одаренный даром слова, способный передать читателю тончайшие нюансы своих удивительных и неведомых читателю эмоций. Такого героя, например, выбирает себе Эдгар По, когда он описывает двойника в «Вильяме Вильсоне», пример, который был известен Достоевскому. Вот как изъясняется герой По, мучимый своим двойником:
Но какими словами передать то изумление, тот ужас, которые объяли меня перед тем, что предстало моему взору? Короткого мгновения, когда я отвел глаза, оказалось довольно, чтобы в другом конце комнаты все переменилось. Там, где еще минуту назад я не видел ничего, стояло огромное зеркало — так, по крайней мере, мне почудилось в этот первый миг смятения; и когда я в неописуемом ужасе шагнул к нему, навстречу мне нетвердой походкой выступило мое собственное отражение, но с лицом бледным и забрызганным кровью [337].
А что мы слышим от героя поэмы Достоевского в самый драматический момент, накануне явления двойника? Его речь состоит из обрывков бессвязных фраз, неоконченных предложений и междометий:
«Что ж, это мне почудилось, что ли? — сказал господин Голядкин, еще раз озираясь кругом. — Да я-то где же стою?.. Эх, эх!» — заключил он, покачав головою, а между тем с беспокойным, тоскливым чувством (…) стал вглядываться в мутную, влажную даль (…) «Эх, эх! Да что ж это со мной такое?» — повторил опять господин Голядкин, пускаясь в дорогу (…) [338]