Очерки становления свободы - Актон Лорд (бесплатные серии книг TXT) 📗
Четырнадцатое столетие наполнено сумятицей борьбы между демократией и рыцарством. Итальянские города, наиболее развитые и цивилизованные, прокладывали путь другим, создавая демократические конституции идеального и, вообще говоря, неосуществимого типа. Швейцарцы сбросили австрийское ярмо. В самом сердце Германии, в долине Рейна, протянулись две внушительные цепочки свободных городов. Парижане отвоевали часть королевских владений, преобразовали государство — и положили начало череде своих потрясающих опытов по управлению Францией. Но из всех стран континента, с незапамятных времен непревзойденного в своей упорной приверженности принципу самоуправления, самый здоровый и решительный рост муниципальных свобод наблюдался в Бельгии. Столь огромны были скрытые силы, сосредоточенные во фламандских городах, столь широким было в них демократическое движение, что в течение долгого времени оставалось неясным, не возьмет ли верх новый класс, не отойдет ли господство военной аристократии к богатству и интеллекту тех, кто живет ремеслом и торговлей. Но Риенци, Марсель, Артевельде и другие лидеры неокрепшей демократии тех дней, жили и умирали напрасно. С выявлением и подъемом среднего класса под ним вскрылись нужды, упования и стремления страдающей бедноты; свирепые восстания во Франции и в Англии повлекли за собою реакцию, которая на столетия замедлила перераспределение власти; на пути демократии вырос кровавый призрак социальных революций. Вооруженные граждане Гента были сокрушены французским рыцарством; от плодов протекавших в обществе и будораживших умы перемен в положении классов — вкусила лишь монархия.
Если окинуть взглядом пространство тысячелетия, которое мы именуем средними веками, и попытаться оценить проделанную этими веками работу, продвинувшую нас в сторону пусть не усовершенствования их институтов, но по крайней мере постижения смысла политики, то вот что мы обнаружим: неизвестное в античные времена представительное правительство было в средневековой Европе явлением почти всеобщим. Методы выборов были грубы; но принцип, согласно которому ни одно налогообложение не является законным до тех пор, пока оно не признано платящим налог классом, — иначе говоря: что налогообложение неотделимо от представительства налогоплательщиков в органах власти, — этот принцип был осознан и признан, притом не как привилегия отдельных стран, а как право каждого народа. Ни один из государей земли, заявил Филипп де Коммин, не смеет взыскать с народа ни гроша без народного согласия на то. С рабством почти всюду было покончено; абсолютизм почитался еще менее терпимым и более преступным, чем рабство. Право на восстание не только допускалось сознанием, но прямо понималось как освященная религией обязанность. Известны были даже принципы подоходного налога и неприкосновенности личности. Итогом античной политической системы было взращенное на рабстве абсолютистское государство. Политическим произведением средних веков явилась система государств, в которых власть была ограничена представительством сильных классов, привилегированными ассоциациями — и осознанием долга, высшего по отношению к любым обязательствам, налагаемым человеком.
Так что в смысле практического уяснения добра почти все имелось в наличии. Но вслед за разрешением принципиальных трудностей мы приходим к вопросу: как шестнадцатое столетие распорядилось тем сокровищем, которое собрали для него средние века? Тут в качестве приметы времени более всего бросается в глаза падение влияния религии, столь долго царившей в обществе. Шестьдесят лет должно было пройти после изобретения книгопечатания, 30 тысяч книг сошло с печатных станков Европы, прежде чем человеку пришло в голову предпринять издание Священного Писания по-гречески. В былые дни, когда каждое государство прежде всего заботилось о единстве веры, обыкновенно полагали, что права человека и обязанности по отношению к нему соседей и правителей зависят от его религиозной принадлежности; по отношению к турку или еврею, язычнику, еретику, или ведьме, правящей обедню черту, общество брало на себя отнюдь не такие же обязательства, как по отношению к добропорядочному христианину. По мере ослабления влияния религии возрастала роль государства, которое объявило своей привилегией и поставило на службу своей выгоде право руководствоваться исключительными принципами по отношению к своим врагам. На политическую сцену выступил Макиавелли, провозгласивший, что преследуемые государством цели оправдывают любые средства их достижения. Проницательный политик, он был искренне и страстно заинтересован в том, чтобы смести прочь все препятствия к установлению в Италии разумного правления. И вот ему явилась мысль, что самым досадным препятствием на пути разума является совесть, и что правительства будут лишены всякой возможности прибегать к деятельному искусству управления, необходимому для успешного разрешения труднейших государственных задач, если позволят себе руководствоваться мешающими в политической жизни прописными истинами.
Дерзкая доктрина Макиавелли была в последующие эпохи подхвачена людьми незаурядными. Они увидели, что в критические времена достойный человек не часто находит в себе силу для проявления своего великодушия; что ему обыкновенно приходится уступать тем, кто руководствуется изречением «не разбив яиц, нельзя сделать яичницу». Они увидели, что между нормами общественной и частной нравственности имеется существенная разница, ибо ведь ни одно правительство никогда не станет подставлять для пощечины другую щеку и не допустит мысли о том, что милосердие выше справедливости. Определить существо этой разницы и положить границу исключениям они не могли, — как не знали иного мерила делам народа, кроме того успеха, которым будто бы небо изъявляет свой суд земным трудам человеческим.
Учение Макиавелли едва ли выдержало бы проверку парламентаризмом, ибо общественное обсуждение требует по меньшей мере исповедания религии добра. Но учение это сообщило громадный заряд энергии абсолютизму, заставив замолчать совесть искренне веровавших королей и почти уравняв добро и зло. Карл V назначил цену в пять тысяч крон за убийство своего врага. Фердинанд I и Фердинанд II, Генрих III и Людовик ХIII — каждый из этих монархов запятнал себя вероломной расправой с наиболее могущественным из своих подданных. Мария Стюарт и Елизавета старались погубить друг друга. Путь торжествующей абсолютной монархии был проложен ценой утраты духа и институтов лучшей эпохи, и не отдельными злодеяниями, но с помощью детально разработанной философии преступления и столь тщательного извращения нравственного чувства, подобного какому мир не знал с той поры, как стоики в корне преобразовали моральные устои язычества.
Духовенство, столь многообразно служившее делу свободы на протяжении своей вековой борьбы против феодализма и рабства, теперь взяло сторону королевской власти и поставило себя ей на службу. Попытки реформировать церковь на основе конституционной модели провалились и лишь сплотили интересы духовной иерархии и трона в их борьбе против системы разделения власти как общего их врага. Самовластным королям Франции и Испании, Сицилии и Англии было под силу подчинить своей воле духовное начало. Французский абсолютизм складывался в течение двух веков усилиями двенадцати поглощенных политикой кардиналов.
Короли Испании добились того же практически одним ударом, возродив и поставив себе на службу уже сходивший со сцены трибунал инквизиции — и с помощью вызванного им к жизни террора по существу превратившись в деспотов. На глазах одного поколения вся Европа перешла от анархии дней Алой и Белой роз к страстной покорности, к молчаливому довольству тиранией, ознаменовавшей царствование Генриха VIII и современных ему королей.
Воды быстро прибывали, когда в Виттенберге началась Реформация — и появились основания ожидать, что влияние Лютера остановит этот наплыв абсолютизма. Ибо Лютеру повсюду противостоял тесный союз церкви и государства, а значительнейшая часть Германии управлялась владетелями, которые были одновременно и прелатами римского двора. На деле Лютер имел больше оснований опасаться вражды не духовных, а светских князей. Ведущие епископы Германии склонялись к тому, чтобы уступить требованиям протестантов, и сам папа тщетно взывал к императору, побуждая его держаться политики примирения. Но Карл V объявил Лютера вне закона и преследовал его, а герцоги Баварии свирепо расправлялись с его учениками: рубили им головы, жгли их на кострах, — в то время как демократия городов почти повсеместно взяла сторону реформатора. Однако ужас перед революцией был самым сильным из политических чувств Лютера, а глянец благообразия, которыми гвельфские богословы покрыли бездеятельную покорность апостольской эпохи, были характерной чертой того средневекового мышления, которое он отвергал. Хотя в свои последующие годы он однажды и отходил от этого, все же сущность его учения была в высшей степени консервативна; лютеранские государства сделались оплотами суровой неподвижности, лютеранские писатели постоянно клеймили демократическую литературу, возникшую на втором этапе Реформации. Клеймить было кого: швейцарские реформаторы решительнее немецких привносили свои взгляды в политику. Цюрих и Женева были республиками, и дух их правительств оказал влияние как на Цвингли, так и на Кальвина.