Очерки становления свободы - Актон Лорд (бесплатные серии книг TXT) 📗
Нибур утверждал, что летописцы, писавшие до изобретения книгопечатания, обыкновенно всякий раз копировали какого-то одного своего предшественника и почти не имели представления о тщательном изучении и одновременном использовании нескольких источников. Это утверждение блестяще подтвердил Ранке; с присущими ему легкостью, искусством и опытностью он критически рассмотрел и разобрал важнейших историков, от Макиавелли до автора Mémoires d’un Homme d’État [44], причем с такой неумолимой строгостью, с какой прежде к представителям нового времени не подходили. Но если Нибур отбросил традиционное повествование, заменив его своим собственным построением, то именно Ранке было предназначено воздать должное мастерам прошлого: не подорвать, но сохранить авторитет тех из учителей, которым, в присущей им области, он мог всецело следовать и повиноваться. И хотя его преемники в следующем поколении не уступали ему в мастерстве и проделали еще большее количество тщательной и кропотливой работы, именно превосходные трактаты Ранке, которых он оставил множество и в которых во всем блеске обнаружил это свое искусство, являются лучшим введением в нашу область, способным научить нас тем методам, которые на памяти живущих обновили исследования в новой истории. Современники Ранке, уставшие от его нейтралитета, от неопределенности его позиции, а также от полезной, но второстепенной работы, выполненной теми из начинающих ученых, которые одалживали его жезл и стило, — эти современники думали, что слишком большое значение придавалось вещам скромным и предварительным, которые человек сам может завершить для себя в тиши своего кабинета, с меньшими притязаниями на общественное внимание: ведь способность к этому уместно предположить в людях, искушенных в подобного рода фундаментальных частностях. И вот мы, которым предстоит освоить эти присущие нашей профессии частности, должны для этого углубиться в изучение великих примеров.
Если исключить чисто техническую сторону, то метод есть не более чем переложение и преломление обычного здравого смысла, и лучше всего он усваивается из рассмотрения творений талантливейших представителей всех мыслимых областей умственной деятельности. Бентам признавал, что ему меньше дало чтение трудов по его специальности, чем сочинений Линнея и Куллена; Брум советовал студентам, изучающим юриспруденцию, начинать с Данте. Либих говорил, что его Органическая химия есть переложение идей Логики Милля; замечательный врач, которого мне не следует называть по имени, дабы он ненароком не услышал меня, для расширения своих медицинских познаний читал три книги: Гиббона, Грота и Милля. Он не устает повторять: «Образованный человек не может стать таковым на основе изучения только одного предмета, но должен испытать на себе действие мысли естественно-научной, гражданской и нравственной.» Я привожу здесь замечательные слова моего коллеги для того, чтобы ответить на них встречной посылкой. Если люди естественных наук чем-либо обязаны нам, то и мы можем научиться у них многим существенным вещам. Ибо они покажут нам, как осуществить доказательство, как удостовериться в полноте и здравости суждения с помощью индуктивного метода, как исходя из разумных ограничений построить гипотезу, как с надлежащей осторожностью воспользоваться аналогией. Это они обладают тайной того загадочного свойства разума, которое обращает ошибку в служанку истины, так что в итоге истина медленно, но необратимо торжествует. Их достояние — логика открытия, картина поступательного движения познания и развития идей, которые — притом, что земные нужды и страсти человеческие остаются почти неизменными — есть верительная грамота прогресса, свидетельство жизни истории. Часто они дают нам бесценный совет именно тогда, когда сосредоточены на своем предмете и обращаются к людям своей области знания. Вспомните Дарвина, уделявшего внимание только тем утверждениям, которые создавали трудности на его пути; или французского философа, жаловавшегося, что его работа стоит, поскольку он не находит более фактов, противоречащих его построениям; или Бэра, который считает, что заблуждения, обнаруживавшие новые препятствия, вознаграждали его почти столь же щедро, как истина, — ибо, по словам сэра Роберта Болла, мы часто учимся именно на препятствиях: на их рассмотрении и обдумывании. Фарадей заявляет, что «в познании лишь тот достоин осуждения и презрения, кто не пребывает в переходном состоянии». И Джон Хантер говорил обо всех нас, когда сказал: «Никогда не спрашивайте меня о том, что я уже сказал или написал: спросите меня о моих сегодняшних мыслях — и я вам отвечу.»
С первых лет нашего века представители всех сфер умственной деятельности вносили свой вклад в оживление и обогащение нашей жизни. Юристы дали нам закон непрерывного роста, преобразовавший историю из летописи случайных происшествий в некое подобие чего-то органически развивающегося. К 1820 году богословы начали перерабатывать свои учения в духе принципа развития, о котором много позже Ньюмен сказал, что теория эволюции явилась чтобы подтвердить его. Даже экономисты, люди практические, растопили свою суховатую науку, обратив ее в текущую историю и утверждая при этом, что такова не вспомогательная, но подлинная тема их исследования. Философы утверждают, что уже 1804 году они начали преклонять свою метафизическую выю под историческое ярмо. Они учили, что философия есть лишь исправленная сумма учений всех философов, что системы уходят вместе с запечатлевшимися в них эпохами, что проблема состоит лишь в том, чтобы сфокусировать блуждающие лучи уцелевшей истины, и что история есть источник философии, если не полное ее замещение. Конт начал одну из своих книг словами о том, что преобладание истории над философией является отличительной чертой его времени. С тех пор как Кювье впервые выявил совпадение путей индуктивного открытия и цивилизации, пришла очередь естественных наук, которые тоже включились в процесс насыщения эпохи исторической мыслью и подчинения всех вещей тому влиянию, для которого были выдуманы такие принижающие названия как историцизм и историческая предрасположенность.
Я должен еще сказать несколько осуждающих слов о ряде известных недостатков, представляющих собою исправимые изъяны психики и сознания и являющихся нашими общими бедами. Во-первых, это недостаток активного понимания последовательности и действительной значимости событий; будучи гибельным для политического деятеля, он в то же время разрушителен и для историка, ибо историк есть политик, обращенный лицом к прошлому. Подход к делу, при котором исследователь видит лишь ничего не значащую, не пробуждающую мысли поверхность, является не более чем игрой в науку, — и это наш обычный подход. Затем, мы имеем курьезную склонность отбрасывать, а отчасти и забывать то, что было наверное известно до нас. Один-два примера пояснят мою мысль. Известнейший английский писатель рассказывает, как при нем титул тори был присвоен консервативной партии. Ибо в то время это была презрительная кличка людей, которым ирландское правительство предлагало деньги за выдачу преступников, — так что если я и в самом деле излишне уповаю на прогресс, то по крайней мере могу с некоторым самодовольством указать на этот случай как свидетельство улучшения наших манер. Однажды Тит Оутс, утратив терпение и пребывая в гневе на людей, которые отказывались ему верить, ухватился за обидное и язвительное словцо, годившееся для кипевшего на его устах проклятия, и начал называть консерваторов партией тори. Имя удержалось; но его происхождение, засвидетельствованное авторитетом Дефо, выпало из памяти людей, как если бы одни стыдились своего крестного отца, а других не беспокоило, что их станут отождествлять с его делом и личностью. Я уверен, что все вы знаете, историю новости о Трафальгаре, и как двумя днями после ее получения Питт, увлекаемый возбужденной толпой, отправился обедать в город. Когда пили за здоровье министра, спасшего свою страну, он отклонил эти похвалы, заявив: «Англия сама спасла себя своею собственной духовной мощью; и я надеюсь, что спасшая себя своей мощью спасет Европу своим примером.» Когда в 1814 году его надежда осуществилась, у нас вспомнили последнюю речь великого оратора и выбили медаль с его изречением, целиком уложившимся в четыре слова компактной латыни: Seipsam virtute, Europam exemplo. [45] Но ведь именно тогда, чуть ли не в самый день своего последнего появления на публике, Питт узнал о полном торжестве французов в Германии и о капитуляции Австрии в Ульме. Его друзья не сомневались, что борьба на суше совершенно безнадежна, что пришло время оставить континент завоевателю и отступить во владения нашей новой морской империи. Питт не согласился с ними. Он сказал, что Наполеон столкнется с настоящим препятствием там, где встретит всенародный отпор, что этот отпор ждет его в Испании и что настанет время, когда Англия вторгнется на территорию Франции. При этих словах присутствовал генерал Уэлсли, только что вернувшийся из Индии. Десять лет спустя, когда ему выпало завершить то, что Питт с прозорливостью ясновидящего предрек в последние дни своей жизни, он пересказал в Париже эту сцену и эти слова, которые я без колебания решаюсь назвать самым поразительным и полным предсказанием во всей истории политики, которая вообще отнюдь не бедна предсказаниями.