Зарубежная литература ХХ века. 1940–1990 гг.: учебное пособие - Лошаков Александр Геннадьевич (мир книг TXT) 📗
– Слишком много барахла нагрузили, – заметил он деловито. Из-под шлема, из глубокой тени, его глаза под полосой света блеснули, как у волка. Он каждое утро приходил к нам в контору вызвать себе по телефону сменщика и неизменно докладывал, что за ночь ничего существенного не произошло.
Лошадь всхрапнула, уперлась задними ногами в землю, всем корпусом подалась назад, и подвода сдвинулась с места. Теперь лошадь потянула ее по булыжнику вперед. Телега, нагруженная горой чемоданов, узлов, мебели и громыхающей посуды, качаясь, въехала по доскам во двор. Жандарм выключил фонарик, одернул портупею и не спеша зашагал в сторону школы. Обычно он проходил мимо нее, шел дальше, до маленького костела (частично сожженного в сентябре тридцать девятого и бережно, упорно восстанавливаемого в течение всего сезона материалами нашей фирмы) и сворачивал у подгнившей стены приюта для безработных, который помещался в бывшем заводском цехе у самой железной дороги. Это был бойкий перевалочный пункт, через который текли непрерывным потоком, штабелями и поштучно, одеяла, отрезы, теплая одежда, носки, консервы, сервизы, занавески, скатерти, полотенца и всяческое другое добро, ворованное с товарных эшелонов, идущих на фронт, а также покупаемое у персонала санитарных поездов, которые, возвращаясь с фронта с продовольствием, ранеными, бельем, часами, деталями машин, мебелью и зерном, часто останавливались на станции, как у портового мола.
Возчик еще раз для острастки взмахнул кнутом, повернул лошадь и подъехал к деревянному сараю. Лошадь тяжело дышала, окутанная клубами пара. Когда возчик с грубоватой нежностью распряг ее, она еще с минуту постояла в оглоблях, словно собираясь с силами, затем медленно побрела к крану и ткнулась мордой в ведро. Выхлебав воду до дна, глотнула еще из второго ведра, затем, волоча за собой сбрую, двинулась к раскрытым воротам конюшни.
– Ну и привез же ты барахла, Олек, – заметил я, окинув взглядом содержимое телеги.
– Старуха велела все забирать, – ответил возчик. – Гляньте, я прихватил даже кухонные табуретки и полочки из ванной. Она все время над душой у меня стояла.
– Не боялась, средь бела дня?
– Зять получил для нее разрешение у своего приятеля, – сказал Олек. У него было худое, костлявое лицо, посиневшее от мороза. Он скинул шапку. Жесткие от извести волосы взлохматились над лбом.
– А дочь?
– С мужем осталась. Ругалась со старухой, что ей придется остаться еще на сутки. – Он поплевал на свои жилистые ладони, изъеденные цементом, известью, гипсом. – Ну, давайте разгружать. – Он залез на подводу, распустил веревки и начал подавать один за другим стульчики, вазы, подушки, корзины с бельем, старинные коробки, связки книг. Мы с Томашем подхватывали все это, тащили в затхлый, темный сарай и укладывали там на бетоне, между мешками с окаменевшим цементом, грудой воняющего смолой толя и кучей сухой извести, предназначенной для розничной продажи крестьянам. Едкая известковая пыль носилась в воздухе и щекотала ноздри. Томаш задыхался. У него было больное сердце.
– А чего это начальник взял к себе старуху? – спросил возчик, когда мы закончили разгрузку.
– Из благодарности. Она его вывела в люди. – Я закрыл дверь сарая и повесил замок.
– Благодарность – прекрасная вещь, – сказал Томаш, стараясь дышать ровно и глубоко втягивая воздух. Он очистил ладони снегом и вытер их о брюки.
– Да-а… намаялся я сегодня, – возчик слез с подводы, неуклюже двигаясь в своем жестком тулупе, покрытом коркой извести, смолы и дегтя. Он прислонился к телеге, облегченно шмыгнул носом и вытер лоб ладонью. – Ох, пан Тадек, чего я там нагляделся, если б вы знали! Тетки, детишки. Хотя и еврейские, а все одно.
– Выбрались-то благополучно?
– Инженер встретился нам по пути. Как бы хлопот не вышло?
– Да ну, – сказал я пренебрежительно. – Что нам могут сделать эти охламоны? Раз начальник намерен купить филиал, они не станут его задирать. Утром поедешь с товаром. Кубометр извести налево. К семи возвращайся.
– Да, да, с утра известь из ямы покидать придется. Пойду обряжу коня. – Он побрел вслед за лошадью в конюшню. Проходя мимо конторы, поклонился.
В золотистом круге света, точно в ореоле, точно в объятиях синей, мерцающей звездами ночи, стояла Мария. Она прикрыла за собой дверь, отгораживаясь от людей и музыки, и выжидающе глядела в темноту. Я отряхнул руки от пыли.
– А как завтра с розливом и развозкой? – Я взял ее под руку и по хрустящему, упругому снегу вытоптанной тропинкой повел к калитке. – Может, подождешь до обеда? Развезем вместе.
Мы стояли у открытой калитки. По пустынной улице, освещенной зыбким светом фонаря, тупо вышагивал охраняющий школу жандарм в голубой шинели. Над улицей, над светом фонаря, над круглой крышей вжавшегося в стенку сарая шумел ветер, разнося паровозный дым, плыли перистые облака, а над ветром и облаками дрожало небо, глубокое, как дно темного потока. Луна просвечивала сквозь тучи, словно горсть золотого песка.
Мария с нежностью улыбнулась.
– Ты прекрасно знаешь, что я развезу сама, – сказала она укоризненно, подставляя мне губы для поцелуя. Большая черная шляпа бросала тень на ее лицо. Мария была на полголовы выше меня. Я не любил целоваться с ней при посторонних.
– Видишь, ты, поэтический солипсист, на что способна любовь, – весело заметил Томаш. – Любовь значит самоотверженность. Я знаю это по собственному опыту, меня многие любили.
Сумерки, смазывающие все очертания, придавали ему грузность и массивность, и Томаш походил на большую, неотесанную глыбу. Родинка под левым глазом игриво чернела на монументальном, словно высеченном в сером песчанике, лице.
– Конечно, любовь! – беззаботно расхохоталась Мария и, церемонно поклонившись нам, пошла по улице вдоль решетки, навстречу тучам, которые ветер гнал у нас над головами. Она прошла мимо лавочки спекулянта, где я покупал хлеб и колбасу на завтрак, а крестьяне выкупали своих запертых в школе детей. Мария, не оглянувшись, свернула за угол и исчезла. Я глядел за нею еще несколько мгновений, словно ловя в воздухе ее следы.
– Любовь, конечно, любовь! – Я, улыбаясь, повернулся к Томашу.
– Дай возчику водки, если у тебя что-нибудь припрятано под кроватью, – сказал Томаш. – Пошли, надо брататься с народом.
Ночью выпал снег. Прежде чем я официально открыл ворота и дал сигнал к началу торговли, выпроводив пьяных гостей и убрав комнату, возчик, поднявшийся до рассвета, успел выбросить известь из ямы и отвезти ее на стройку, а вернувшись, распрячь лошадь и стереть следы колес. В этот ранний час на дворе еще было темновато, а на улице – пустынно. С железной дороги доносился грохот проезжающих составов. Фигура патрульного жандарма как-то посерела и сникла – откатившаяся волна мрака оставила его на опустевшей улице, словно забытую водоросль. В окнах бывшей школы начали мелькать лица пленников. В спекулянтской лавке, близ склада, грелись у раскаленной печки два полицая. Пьяно моргая красными глазами, лавочник дрожащими руками укладывал в витрине сыр, крупу, хлеб. Крестьянка вынимала из корзинки круги колбасы, исчезавшие под прилавком. Сквозь замерзшие стекла сочился тусклый рассвет. По ржавым решеткам стекали грязные капли, монотонно падали на подоконник и тоненькой струйкой лились на пол.
Летом, осенью, зимой и весной – мощенная булыжником, провонявшая гнилью открытых сточных канав улочка, затерявшаяся между полем, вязким, как разложившийся труп, и рядом ветхих одноэтажных домишек, где помещались прачечная, парикмахерская, хозяйственный магазинчик, несколько продовольственных лавок и заплеванная пивная – улочка эта изо дня в день наполнялась плотной, взбудораженной толпой, которая стекалась к бетонным стенам школы; все глаза устремлялись к модерновым окнам, к красной черепичной крыше, люди задирали головы, размахивали руками и кричали. Из раскрытых окон школы их звали, белыми ладонями подавали знаки – будто с отчаливающего от берега корабля. Сжатая, словно плотинами, двумя шеренгами полицаев толпа, отхлынув, плыла назад по улочке, докатывалась до площади в самом ее начале, откуда открывался живописный вид на речные отмели, покрытые островками ивняка и редкими лишаями снега, на мост, перекинутый над дымкой, под которой мерцала быстрина, на желтые, пастельные дома города, темные в чистом, спокойном, голубом небе – и, побурлив на площади, с криком возвращалась к школе.