- - Клюев Николай Алексеевич (книги онлайн без регистрации полностью .TXT) 📗
Тесно населено поэтическое мироздание Клюева и образами домашних животных. С одной стороны, в них живописуется гармонический мир природы, заставляющий и любоваться сосунком-жеребенком, которого «дразнит вешняя синь», и прислушиваться к «коровьим вздохам», что «снотворней бабкиных речей», или к «овечьей молве», что «плачевнее ветра». С другой стороны, в этих образах поэт восстанавли
23 Север. 1992. № 6. С. 157.
вает особый строй чувствования некогда как бы у человека существовавших, но затем утраченных возможностей единения с миром природы: «К весне пошло, на речке глыбко, / Буренка чует водополь...» («Зима изгрызла бок у стога...», 1915) — человек этого уже лишен, а также утверждает за сопредельным ему миром такую же духовную равноправность: «У розвальней — норов, в телеге же — ум, / У карего много невыржанных дум; / За конскою думой кому уследить? / Она тишиною спрядается в нить» («У розвальней — норов, в телеге же — ум...», 1916). Клюевский бестиарий — это мир загадочно-особый, где обретаются свой «куриный Царъград», свои в хлевушке «Китежи и Римы». Но как и мир человеческий, он тоже жаждет всеобщего «преображения», исполнен надежды, что «буренка станет львом крылатым...» («Так немного нужно человеку...», 1918).
Восхищает поэта и сам человек в его «берестяном раю», и прежде всего молодость с ее красотою и «событиями». При этом в любовании им он явное предпочтение отдает юношеской стати, физической притягательности и природной мощи крестьянского парня. Описывая жителей села («В селе Красный Волок пригожий народ...», 1916—1918), девушек он определяет весьма рядовым эпитетом: они — «лебедушки», парни же — «как мед», «с малиновой речью на крепких губах» Подобное соотношение присуще не только «Песнослову», но и всей клюевской поэзии, в которой красота юноши запечатлена с наибольшей полнотой и с нескрываемым любованием: «Есть в отроках хмель винограда, / Брак солнца с над-губным пушком» («Осенние сумерки— шуба...», 1916— 1918), «Запах имбиря и мяты / От парня с зелеными глазами...» («Запах имбиря и мяты...», 1921), «Кудрявый парень, береста — зубы, / Плечистым дядям племянник любый!» (Погорельщина, 1928), «Густой шиповник на щеках, / И пчелка в гречневых кудрях...» (Годы, 1933). Даже появление на свет первенца значится здесь прежде всего как событие отцовства, того, что парень становится отцом:
Зыбку, с чепцом одеяльце Прочит болезная мать,—
Знай, что кудрявому мальцу Тятькой по осени стать.
(«Рыжее жнивье — как книга...», 1915).
Впрочем, мужская сущность определяется у Клюева в основном лишь как явление физического свойства, выступая неиссякаемым кладом физического бытия нации. По-иному раскрывается женское начало и красота. На облике первой клюевской героини (сб. «Сосен перезвон») лежит явная печать жертвенности, и весь он зыбок, анемичен. В дальнейшем, правда, появляются и довольно полнокровные образы женской стати: «С того ль у Маланъи груди / Брыкасты, как оленята?» («Вернуться с оленьего извоза...», 1921 или 1922); «А уж бабы на Заозерье — / Крутозады, титьки как пни...» (Заозерье, 1926). И все же в целом женская сущность выступает у Клюева под знаком трагического, не случайно любовные сюжеты в его поэзии чаще всего завершаются гибелью именно героини. Но вместе с тем самой этой трагичностью предопределяется и сложность женских образов, имеющих глубокое развитие, чего в общем-то лишены образы мужские. Таково, например, завершающееся гибелью героини стихотворение «На малиновом кусту...» (1912). И если герой, выступающий здесь единственно лишь в роли соблазнителя, довольно статичен, то образ героини раскрывается значительно богаче, а главное, созвучно с развитием природы, проходя все ее стадии от зреющих ягод малины (народно-поэтический эпитет юной девушки) до их полного «созревания»: «Ах, в утробе по зазнобе / Зреет ягода густа». Героине, подобно растению, расцветающему весной и завязывающему плод летом, предстоит еще встреча с осенью — периодом увядания или, в данной любовной ситуации, — сроком расплаты за кратковременное счастье:
Белый саван, синий ладан — Светлый девичий зарок.
В иных случаях трагичностью героини предопределяются ее уже не земные, а мистические пути, как, например, в стихотворении «Эта девушка умрет в родах...» (1918), о чем несколько ниже.
Что же касается личных отношений Клюева с женщинами, то они исчерпывались в основном дружескими,— как к единомышленницам и духовным сестрам, что, вероятно, можно было наблюдать и в его общении с Марией Добролюбовой (сестрой ушедшего в народ поэта-символиста А. М. Добролюбова), участвовавшей вместе с ним в 1905—1906 гг. в деятельности Крестьянского союза (она-то и послужила прообразом героини «Сосен перезвона), и, несомненно, относится к Н. Ф. Христофоровой-Садомовой — одному из последних адресатов сосланного в Сибирь Клюева24.
Уместно также отметить, что в числе особенных зол цивилизации выделяет поэт городских женщин, встречаемых им во время скитаний по столицам России: «Но больше всего ужасался я женщин; они мне всегда напоминали кондоров на пустынной падали, с томным запахом духов, с голыми шеями и руками; с бездушным, лживым голосом. Они пугали меня, как бесы солончаковых аральских балок» (Гагарья судьбина) 25.
Однако при всей конкретности и вещности мировосприятия (чем так пришелся по душе акмеистам) Клюев в «Песнослове» выступал все-таки еще и «символистом», с его концепцией двоемирия, согласно которой видимая реальность рассматривалась лишь как тень или отражение, по словам Вяч. Иванова, «более реальной реальности, внутренней и сокровеннейшей»26 или, по его же терминологии, как «дол реальности низшей», в противоположность «глубинным слоям духовной жизни». Соответствие этому собственного поэтического образа Клюев часто подчеркивает напоминанием о том, что в его стихах имеются «строк преисподние глуби». Тема духовной глубины явления или предмета последовательно развивается им на протяжении всего «Песнослова»: «Есть, как в могилах, душа у бумаги...» («"Умерла мама" — два шелестных слова...», 1916—1918); «брачная подушка» представляется поэту «бездонной» (Белая повесть, 1916—1918);
24 О их перепике см.: Михайлов А. «Простите. Не забывайте...» // Север. 1994. № 9.
25 Север. 1992. № 6. С. 153.
26 Иванов Вяч. По звездам. СПб., 1909. С. 305.
«в веретенце», оказывается, можно «нырнуть», и «нитка — леха / Тебя поведет в Золотую Орду» (Белая Индия, 1916—1918); в глазах Есенина ему видится «дымок от хат, / Глубинный сон речного ила» (Поэту Сергею Есенину); его собственный творческий дух обречен «кануть» в чернильницу, чтобы стать затем «буквенным сирином»; «Моря мирского калача / Без берега и дна» (Февраль, 1917); злое предназначение пулемета состоит в том, чтобы «ранить Глубь, на божнице вербу, / Белый сон купальских березок» (Пулемет, 1918).
Деревню он видит не только как «дол реальности низшей», но и в ее недоступной для разрушительных сил, неуязвимой сокровенности, чем вполне утверждалась духовно-непреходящая ценность мира, которому в историческом плане как раз суждено было исчезнуть; создавалась легенда о новой Неопалимой Купине, о крестьянском Китеж-граде, который и после гибели останется пребывать нетленным в лоне спасающей мир красоты, в «преисподних глубях» его, клюевских строк.
Самое простое явление деревенского быта обнаруживается как нечто нераздельное с высоким и вечным: «От печного дыма ладан пущ сладимый...»; «Привкус моря в пахотной рубашке /Ив лаптях мозольных пенный звон» («Потные, предпахотные думы...», 1916—1918); «Овин — пшеничный государь / В венце из хлебных звезд» (Февраль). Но вот что уж действительно предстает у Клюева космосом «нетленной красоты», так это крестьянская изба, в которой опоэтизировано абсолютно все — от «дедовского» ставня, что «провидяще грустит», до «дышащей теплынью» печки («ночной избы лицо»). Здесь и блюдущий «печной дозор» заслон, и чулан, откуда «в лицо тебе солнцем пахнёт», и печурка, в которой «созвездья встают», и «распятье окна», и «задремавшая тайной» половица. Основное настроение, которым сопровождаются эти образы — покой, уют, умиротворенность: «Изба дремлива, словно зыбка, / Где смолкли горести и боль» («Зима изгрызла бок у стога...»). И даже при катастрофическом неистовстве возобладавших в мире сил зла «лишь в избе, в затишье вековом, / Поет сверчок, и древен сон полатей» («Громовые, владычные шаги...», 1916—1918). Статикой, однако, поэт в изображении избы не ограничивается. Подлинная сущность ее раскрывается ему в динамике превращений, в сотворении избяного космоса из материи «дола реальности низшей»: