Белые и синие - Дюма Александр (книги без регистрации бесплатно полностью .TXT) 📗
XIX. ШПИОН
Пишегрю окинул гостя быстрым взглядом, острым и проницательным, но не смог распознать национальности молодого человека.
Тот был одет как бедный путник, который только что проделал долгий путь пешком. На нем была шапка из лисьего меха и нечто вроде козьей шкуры с вырезом для шеи, наподобие блузы, стянутой на поясе кожаным ремнем; из отверстий, проделанных в верхней части этого панциря, вывернутого мехом внутрь, выглядывали рукава шерстяной полосатой рубашки; на ногах у него были сапоги со скошенными подметками, длинные, выше колен.
Это одеяние никоим образом не указывало на национальность юноши.
Однако по его белокурым волосам, светло-голубым глазам, взгляд которых был тверд и даже жесток, по усам льняного цвета, резко очерченному подбородку и развитым челюстям Пишегрю понял, что незнакомец, видимо, принадлежит к одной из северных рас.
Молодой человек молчал, позволяя разглядывать себя, и, казалось, испытывал проницательность Пишегрю.
— Венгр или русский? — спросил Пишегрю по-французски.
— Поляк! — лаконично ответил молодой человек на том же языке.
— Стало быть, изгнанный? — сказал Пишегрю.
— Еще хуже!
— Бедный народ! Такой отважный и такой несчастный! И он протянул изгнаннику руку.
— Погодите, — сказал молодой человек, — прежде чем оказывать мне такую честь, следует выяснить…
— Всякий поляк — смельчак! — воскликнул Пишегрю, — каждый изгнанник имеет право на рукопожатие патриота.
Но поляк хотел доказать, не без некоторой доли самолюбия, что достоин подобного знака внимания. Он снял кожаный мешочек, который носил на груди, как неаполитанцы носят свои амулеты, открыл его и достал оттуда сложенную вчетверо бумагу.
— Слышали ли вы о Костюшко? — спросил юноша. И в его глазах промелькнула яркая молния.
— Кто же не знает героя Дубенки? — ответил вопросом на вопрос Пишегрю.
— В таком случае, читайте, — сказал поляк. И он протянул ему записку. Взяв ее, Пишегрю прочел:
«Я рекомендую всем людям, которые сражаются за независимость и свободу своей страны, этого храбреца, сына храбреца и брата храбреца. Он был со мной в Дубенке.
Т. Костюшко».
— У вас прекрасное свидетельство о мужестве, сударь, — сказал Пишегрю, — не изволите ли вы оказать мне честь стать моим адъютантом?
— Я служил бы вам недостаточно хорошо и плохо отомстил бы за себя, а мне ничего не нужно, кроме мести.
— На кого же вам приходится сетовать: на русских, австрийцев или пруссаков?
— И на тех, и на других, и на третьих, ибо все они угнетают и раздирают несчастную Польшу на части, но я главным образом имею в виду Пруссию.
— Откуда вы?
— Из Данцига; во мне течет кровь древнего племени поляков, которые потеряли свой город в тысяча триста восьмом году, отвоевали его в тысяча четыреста пятьдесят четвертом и защищали его от Стефана Батория в тысяча пятьсот семьдесят пятом году. С тех пор в Данциге образовалась польская партия, всегда готовая к бою, и она поднялась по первому зову Костюшко. Мой брат, мой отец и я взяли ружья и встали под его знамена. Таким образом все мы — брат, отец и я — оказались в числе четырех тысяч человек, в течение пяти дней защищавших от шестнадцати тысяч русских форт Дубенку, и у нас были только сутки, чтобы его укрепить.
Через некоторое время Станислав уступил воле Екатерины. Костюшко, не желая становиться сообщником любовника царицы, подал в отставку, и тогда мы — брат, отец и я — вернулись в Данциг, где я продолжил свое учение.
Однажды утром мы узнали, что Данциг был отдан Пруссии.
Мы, две-три тысячи патриотов, выразили свой протест, взявшись за оружие; нам казалось, что этот раздел нашей родины, нашей дорогой расчлененной Польши, требует не просто несогласия, но и физического протеста, того самого протеста кровью, которой надо время от времени орошать народы, чтобы они не зачахли; мы выступили навстречу прусскому корпусу, что пришел завладеть городом; он насчитывал десять тысяч солдат, а нас было тысяча восемьсот человек.
Тысяча из нас полегла на поле боя.
За три последующих дня триста человек умерли от ран.
Осталось пятьсот человек.
Все они были виновны в равной степени, но наши враги были великодушными противниками.
Нас разделили на три группы.
Первая имела право на расстрел.
Вторая — на казнь через повешение.
Третьей даровали право на жизнь после того, как каждый получит по пятьдесят палочных ударов.
Нас разделили в зависимости от наших сил: тяжелораненых приговорили к расстрелу; тех, у кого были более легкие ранения, должны были повесить; те, кто остался жив, должны были получить по пятьдесят палочных ударов, чтобы на всю жизнь сохранить воспоминание о наказании, что заслуживает всякий неблагодарный, отказавшийся броситься в распростертые объятия Пруссии.
Моего умирающего отца расстреляли; моего брата, у которого было всего лишь сломано бедро, повесили; я же, у которого была только царапина на плече, получил пятьдесят палочных ударов.
На сороковом ударе я потерял сознание, но мои палачи были добросовестными людьми: хотя я уже не чувствовал ударов, они довели дело до конца, а затем оставили меня лежать на месте, потеряв ко мне интерес; мой приговор гласил, что, когда я получу пятьдесят ударов, меня освободят.
Экзекуция происходила в одном из дворов крепости; когда я пришел в себя, была уже ночь, я увидел вокруг множество бездыханных тел, походивших на трупы, но, видимо, как и я несколько минут назад, лежали без сознания. Я отыскал свои вещи, но, за исключением рубашки, не смог надеть их на окровавленные плечи. Я набросил их на руку и попытался разобраться в обстановке. В ста шагах от меня горел огонь; я подумал, что это свеча офицера, охранявшего дверь, и направился к ней.
Офицер-охранник стоял у порога дверцы в воротах.
«Ваше имя?» — спросил он меня.
Я сказал ему свое имя.
Он проверил по списку.
«Держите, — сказал он, — вот ваш путевой лист».
Я бросил взгляд на документ. На нем значилось: «Годен для пересечения границы».
«И я не смогу вернуться в Данциг?» — спросил я.
«Только под страхом смертной казни».
Я подумал о своей матери, не только ставшей вдовой, но и потерявшей сына, вздохнул, вверил ее судьбу Богу и отправился в путь.
У меня не было денег, но, к счастью, в потайном отделении бумажника я сохранил записку, которую Костюшко дал мне при расставании, ту самую, что я вам показывал.
Мой путь пролегал через Кюстрин, Франкфурт, Лейпциг. Подобно тому, как моряки видят Полярную звезду и ориентируются по ней, я видел на горизонте Францию, этот светоч свободы, и направлялся к ней. Полтора месяца голода, усталости, лишений и унижений — все это было позабыто, когда позавчера я добрался до святой земли независимости; все было позабыто, кроме возмездия.
Я бросился на колени и благодарил Бога за то, что чувствовал себя не менее сильным, чем злодеи, чьей жертвой я стал. В каждом из ваших солдат я видел братьев, идущих не на завоевание мира, а на освобождение угнетенных народов; когда проносили одно из знамен, я устремился к офицеру с просьбой разрешить мне поцеловать этот священный стяг, символ братства, но офицер заколебался.
«Ах! — сказал я ему, — я поляк-изгнанник и проделал триста льё, чтобы присоединиться к вам. Этот флаг — также и мой флаг; я имею право прижать его к своему сердцу и прикоснуться к нему губами».
Я взял флаг почти что силой и поцеловал его со словами:
«Оставайся всегда чистым, сияющим и овеянным славой, знамя победителей, взявших Бастилию, знамя Валь-ми, Жемапа и Бершайма!»
О генерал, на миг я позабыл об усталости и своих плечах, израненных гнусной палкой, о брате, погибшем на презренной виселице, о расстрелянном отце!.. Я позабыл обо всем, даже о мести!
И вот сегодня я стою перед вами; я сведущ во всех науках, говорю на пяти языках так же, как на французском, и могу поочередно сойти за немца, англичанина, русского или француза. Я могу проникать в любом обличье в города, крепости и штабы и могу докладывать вам обо всем, ибо знаю, как снять план; нет такой преграды, что остановила бы меня: будучи ребенком, я десятки раз переправлялся через Вислу вплавь; вообще-то я уже не человек, а орудие: меня зовут уже не Стефан Мойнжский, мое имя — Возмездие!