Собрание сочинений в 14 томах. Том 5 - Лондон Джек (книги .txt) 📗
– Подсади-ка меня, – сказал Деннин Гансу и взобрался на бочку.
Он наклонился вперед, чтобы Эдит легче было накинуть ему петлю на шею, потом выпрямился и ждал, пока Ганс укрепит веревку на суку у него над головой.
– Майкл Деннин, хочешь ли ты сказать что-нибудь? – звонко и отчетливо спросила Эдит, хотя голос ее дрожал.
Деннин потоптался на бочке, смущенно глядя себе под ноги, как человек, впервые в жизни собирающийся произнести речь, и откашлялся.
– Я рад, что с этим будет покончено, – сказал он. – Вы поступили со мной по-христиански, и я от души благодарю вас за вашу доброту.
– Да примет господь бог душу раскаявшегося грешника! – сказала Эдит.
И, вторя ее звенящему от напряжения голосу, Деннин глухо проговорил:
– Да примет господь бог душу раскаявшегося грешника.
– Прощай, Майкл! – крикнула Эдит, и в этом возгласе прорвалось ее отчаяние.
Она всем телом налегла на бочку, но не смогла ее опрокинуть.
– Ганс! Скорей! Помоги мне! – слабо крикнула она.
Силы оставляли ее, а бочка не поддавалась. Ганс поспешил к ней на помощь и выбил бочку из-под ног Майкла Деннина.
Эдит повернулась спиной к повешенному и заткнула уши пальцами. Затем она засмеялась – резким, хриплым, металлическим смехом. Ее смех потряс Ганса: страшнее этого он еще ничего не слышал. То, чего так боялась Эдит Нелсон, пришло. Но даже сейчас, когда тело ее билось в истерике, она ясно отдавала себе отчет в том, что с ней происходит, и радовалась, что сумела довести дело до конца. Покачнувшись, она прижалась к Гансу.
– Отведи меня домой, Ганс, – едва слышно вымолвила она. – И дай мне отдохнуть. Дай мне только отдохнуть, отдохнуть, отдохнуть…
Опираясь на руку Ганса, который поддерживал ее и направлял ее неверные шаги, она побрела вперед по снегу. А индейцы остались и наблюдали в торжественном молчании, как действует закон белых людей, заставляющий человека плясать в воздухе.
Тропой ложных солнц
(перевод Д. Горбова)
Ситка Чарли курил трубку, задумчиво рассматривая наклеенную на стене иллюстрацию из «Полис-газет». Он полчаса, не отрываясь, глядел на нее, а я все это время украдкой следил за ним. В мозгу его происходила какая-то работа, – бог весть какая, но во всяком случае интересная. Он прожил большую жизнь, много повидал на своем веку и сумел совершить необычайное превращение: отошел от своего народа и стал, насколько это возможно для индейца, даже по своему духовному облику белым. Он сам говорил, что пришел на огонек, подсел к нашему костру и стал одним из нас. Он так и не научился читать и писать, но язык у него был замечательный, а еще замечательней – та полнота, с какой он усвоил образ мыслей белого человека, его подход к вещам.
Мы наткнулись на эту покинутую хижину после тяжелого дневного перехода. Теперь собаки были накормлены, посуда после ужина вымыта, и мы наслаждались тем чудным мгновением, которое наступает для путешествующих по Аляске раз – только раз – в сутки, когда между усталым телом и постелью нет других препятствий, кроме потребности выкурить на ночь трубку. Кто-то из прежних обитателей хижины украсил ее стены иллюстрациями, вырванными из журналов и газет, и вот эти-то иллюстрации привлекли внимание Ситки Чарли, как только мы сюда приехали – часа два назад.
Он пристально изучал их, переводя взгляд с одной на другую и обратно; и я видел, что он сбит с толку, озадачен.
– Ну что? – нарушил я наконец молчание.
Он вынул трубку изо рта и сказал просто;
– Не понимаю.
Опять затянулся, опять вынул трубку и указал концом мундштука на иллюстрацию из «Полис-газет».
– Вот эта картинка. Что такое? Не понимаю.
Я взглянул. Человек с неправдоподобно злодейской физиономией, трагически прижав руку к сердцу, навзничь падает на землю; другой – что-то вроде карающего ангела с наружностью Адониса [16] – стоит против него, подняв дымящийся револьвер.
– Какой-то человек убивает другого, – промолвил я, в свою очередь сбитый с толку, чувствуя, что не умею подыскать объяснения изображенному.
– Почему? – спросил Ситка Чарли.
– Не знаю, – откровенно признался я.
– В этой картинке только конец, – заявил он. – У нее нет начала.
– Эго жизнь, – сказал я.
– В жизни есть начало, – возразил он.
Я промолчал, а он перевел глаза на другое изображение – снимок с картины «Леда и лебедь».
– В этой картине нет начала, – сказал он. – И конца нет. Я не понимаю картин.
– Взгляни вот на эту, – указал я ему на третью иллюстрацию. – В ней есть определенный смысл. Как ты ее понимаешь?
Он рассматривал ее несколько минут.
– Девочка больна, – заговорил он наконец. – Вот – доктор, смотрит на нее. Они всю ночь не спали: видишь– в лампе мало керосина, в окне – рассвет. Болезнь тяжелая; может быть, девочка умрет, поэтому доктор такой хмурый. А это – мать. Болезнь тяжелая: мать положила голову на стол и плачет.
– Откуда ты знаешь, что плачет? – перебил я. – Ведь лица не видно. Может быть, она спит?
Ситка Чарли удивленно взглянул на меня, потом опять на картину. Было ясно, что впечатление его было безотчетным.
– Может, и спит, – согласился он. Потом посмотрел внимательнее. – Нет, не спит. По плечам видно, что не спит. Я видел, как плачут женщины, – у них такие плечи. Мать плачет. Болезнь очень тяжелая.
– Ну вот, ты и понял содержание картины! – воскликнул я.
Он отрицательно покачал головой и спросил:
– Девочка умрет?
Теперь уж я вынужден был промолчать.
– Умрет она? – повторил он свой вопрос. – Ты художник. Может, знаешь?
– Нет, не знаю, – признался я.
– Это не жизнь, – наставительно промолвил он. – В жизни девочка либо умирает, либо выздоравливает. В жизни что-то происходит. На картине ничего не происходит. Нет, я не понимаю картин.
Он был явно раздосадован. Ему так хотелось понять все, что понятно белым, а в данном случае это не удавалось. В его тоне чувствовался также вызов: я должен был доказать ему наличие мудрости в картинах. Кроме того, он был наделен необычайно сильным воображением, – я давно это заметил. Он все представлял себе наглядно. Он созерцал жизнь в образах, ощущал ее в образах, образно мыслил о ней. И в то же время не понимал образов, созданных другими и запечатленных ими с помощью красок и линий на полотне.
– Картина – частица жизни, – сказал я. – Мы изображаем жизнь так, как мы ее видим. Скажем, ты, Чарли, идешь по тропе. Ночь. Перед тобой хижина. В окне свет. Одну-две секунды ты смотришь в окно. Увидел что-то и пошел дальше. Допустим, там человек, он пишет письмо. Ты увидел что-то без начала и конца. Ничего не происходило. А все-таки ты видел кусочек жизни. И вспомнишь его потом. У тебя в памяти осталась картина. Картина в раме окна.
Он явно был заинтересован; я знал, что, слушая меня, он как бы уже смотрел в окно и видел человека, который пишет письмо.
– Ты нарисовал одну картину, которая мне понятна, – сказал он. – Правдивая. С большим толком. Собрались у тебя в хижине в Доусоне люди. Сидят за столом, играют в фараон. По крупной. Не ограничивают ставок.
– Почем ты знаешь, что не ограничивают? – спросил я взволнованно, так как речь шла об оценке моего творчества беспристрастным судьей, который знает только жизнь, не знаком с искусством, а в области реального чувствует себя как рыба в воде. Надо сказать, что именно этой картиной я особенно дорожил. Я назвал ее «Последний кон» и считал одним из лучших своих созданий.
– На столе нету денег, – объяснил Ситка Чарли. – Играют на фишки. Значит – на все, что в банке. У одного желтые фишки – каждая, может, по тысяче, может, по две тысячи долларов. У другого красные – может, по пятьсот долларов, может, по тысяче. Очень крупная игра. Все ставки высокие, играют на весь банк. Почем я знаю? У твоего банкомета краска в лице. (Я был в восторге.) Тот, кому сдают, сидит у тебя на стуле, наклонившись вперед. Отчего он наклонился? Отчего у него такое застывшее лицо? А глаза горят. Отчего у банкомета краска в лице? Отчего все точно окаменели? И тот, что с желтыми фишками. И тот, что с белыми. И тот, что с красными. Отчего все молчат? Оттого, что очень крупная игра. Оттого, что последний кон.
16
Адонис – бог умирающей и воскресающей природы у древних финикийцев. Изображался в виде прекрасного юноши. По мифам, Адонис умер от раны, нанесенной ему кабаном, но был воскрешен.