Соломенная Сторожка (Две связки писем) - Давыдов Юрий Владимирович (читать полную версию книги .TXT) 📗
Не так уж и много было книгочеев. Куда меньше, чем в петербургской императорской. Ну что ж, думал Герман, арифметика арифметикой, а ведь какая духовная жажда. Да и арифметика, ежели вникнуть, особенная. Не столица, а провинция поставляет рекрутов. Не из провинции ли и Белинский, и Чернышевский, и Добролюбов? У властей забота – взрастить для своих нужд неинтеллигентную интеллигенцию. Отчего бы и в этом смысле не противоборствовать властям?..
Противостояние требовало пополнения книжных фондов; мешала скудность средств, отпущенных на библиотечные нужды. Герман подумывал о займах у соседей: в том же доме помещался губернский Статистический комитет, располагавший солидной библиотекой. А в комитете главной пружиной был Бентковский. К нему-то и следовало обратиться.
Лопатин-старший сказал Лопатину-младшему: я поговорю с Иосифом Венедиктовичем; уверен, он согласится охотно – человек в высшей степени достойный, хотя и нелюдим. Впрочем, прибавил Лопатин-старший, ничего нет удивительного: не судьба, а судьбина.
В здешних краях Бентковский появился задолго до переселения Лопатиных в Ставрополь. И появился не своей волей: он участвовал в польском восстании тридцать первого года. Бентковский долго тянул солдатскую лямку. Служил отлично, прослужил лет пятнадцать, а выслужил лишь сотника и подал в отставку. Вот уже лет шесть-семь был он действительным членом Статистического комитета. Начальство не жаловало: не умел и не хотел Бентковский составлять такие справки и поставлять такие сведения, каковые оному начальству были бы по душе. Польский гонор, сердилось начальство, эка штука малость подправить цифирь, так нет, хоть кол на голове теши.
Поджарый, с бритыми впалыми щеками, высушенными кавказским солнцем, вислоусый, был он хмуро-замкнутым, и его вострые, быстрые глазки улыбались лишь тогда, когда обращались на жену, кругленькую, моложавую хлопотунью. «Осенька, не желаете ли покушать?» – она всегда говорила ему «вы».
Отжив без малого сорок лет в изгнанье, давно присургученный к здешнему краю и вросший в здешнюю жизнь, он, случалось, задумывался, прикрыв веки и коротко, сильно подергивая длинный ус. В такие минуты Бентковский переносился мысленно в свою дорогую «ойтчизну».
За годы изгнания он встречал немало людей, мысливших честно и здраво, понимавших его оскорбленную тоску по родине, но даже они, как полагал Бентковский, не умели принять то, что он называл «польской идеей». Такие, как Дибич или Паскевич, покорители и разорители, были не в счет. Другое. Вот хоть это, русское: предназначение наше спасти мир. Или там, на Западе, устами мужей философии: германцы избраны возвести мир на вершины культуры. Предназначение – избранничество: две стороны одной медали. Он, Иосиф Бентковский, и теперь, после сорокалетнего изгнания, ощущал себя каплей польского ручья, не желавшего сливаться ни с каким морем.
«Польской идеей» не делился губернский статистик с младшим чиновником для особых поручений. Молодой Лопатин умен и честен? Молодой человек политический ссыльный? Собрат по судьбе? Да. Но он русский и потому не примет «польскую идею».
В библиотечных же заботах Герман стакнулся с Иосифом Венедиктовичем. И, поладив, уже, что называется, приватно наведывался на Госпитальную, в каменный дом, нижний этаж которого занимали Бентковские.
Ну что ж, Иосифу Венедиктовичу был интересен этот молодой человек. Герман Александрович, оказывается, сопрягал статистику с точными науками, усматривал в статистике инструмент познания основ народного уклада, то есть видел то, чего не видели и видеть не желали ни чиновники-кроты, ни насмешники-глупцы, и это было приятно и лестно Иосифу Венедиктовичу.
За какие прегрешения угодил в ссылку этот кандидат Петербургского университета, хмуро-замкнутый Бентковский не старался узнать. Он в свою душу никого не пускал и сам не любил вламываться в чужую. К тому же, не без некоторой презрительности, думал, что тут причиною какое-нибудь студентское буйство. Пошумят о корпоративных правах да и поплатятся административно, проклиная и себя, и своих коллег, таких же желторотых, как они сами.
Услышав о «Рублевом обществе», которое, по словам Германа Александровича, вовсе не намеревалось учинить буйство, а намеревалось заняться неспешливым и строгим изучением материальных условий низших классов, Бентковский глянул на молодого человека с еще большим интересом и симпатией.
Как бы даже и неприметно, тут-то, на Госпитальной, и возникло у них что-то похожее на отделение Ставропольского статистического комитета, а вместе и похожее на учебный кабинет, некое, стало быть, доморощенное учреждение, где один был внимательным, пытливым слушателем, а другой занимал профессорскую кафедру. При этом слушатель особенно усердно налегал на поземельные отношения и переселенческое дело (в губернию переселялись прибалтийские крестьяне), а профессор ради такой оказии не тяготился приносить из Комитета пухлые связки бумаг. Он даже сказал, что вот-де нет худа без добра: они его, то есть Германа Александровича, в ссылку угнали, а он, Герман Александрович, все же действует в духе «Рублевого общества». Лопатин нашел сей довод и приемлемым, и утешительным, прибавив, что он и сам порешил так в отношении своей должности при начальнике губернии.
Что же до «польской идеи», то Герману, честно сказать, очень было желательно потолковать о восстании, разразившемся несколько лет тому в Царстве Польском и повторившемся совсем недавно в сибирской дальней стороне. Да, желательно. Но Герман не решался. Нет, он не угадывал, не чувствовал отчужденности, укоренившейся в Бентковском, а попросту боялся бередить старые раны. Правда, он как-то помянул Герцена, поборника польской свободы, и сказал о Бакунине, осуждающем самодержавие, которое штыками своих рабов давит и гасит искры самосознания. Помянул и сказал, но Иосиф Венедиктович, прикрыв глаза и откинувшись в кресле, не проронил ни звука.
Между тем эта самая «польская идея» поздним зимним вечером постучалась в дом на Госпитальной. Увидев двух изможденных, замерзших и оборванных людей и тотчас признав компатриотов, Иосиф Венедиктович смешался: надо же такому случиться – у него был Лопатин.
Да, это были земляки, варшавяне, это были ссыльные, их нынче конвойно доставили в Ставрополь, но не из Царства Польского, а из Сибири, из Иркутска, доставили и отпустили, живите, мол, как бог даст. Вот они и пришли к пану Иосифу, про пана Иосифа им сказала молоденькая пани Чайковская. Иезус-Мария, они не попрошайки, нет, нет, но если пан Бентковский…
Как многих нерусских, служивших в русской службе, годы приучили Иосифа Венедиктовича к той особенной, внутренне для него болезненной, холодности, с какой он подчеркнуто держался с соплеменниками. Тут странно соединялась осторожность человека, не желавшего рисковать своим положением, с беспристрастием, которое, как ему казалось, скорее обратит милость начальства на его, Бентковского, земляка. А еще в этой холодности был яростный отпор шуточкам-прибауточкам на тот счет, что вот-де все они, полячишки треклятые, так и цепляются друг за дружку, один присосался, глядь, и второй рядышком прилип, шуточкам-прибауточкам далеко не беззлобным. Они оскорбляли Бентковского, его достоинство, честность, его безукоризненное отправление служебных обязанностей.
Замешательство Иосифа Венедиктовича не укрылось от Лопатина. Он не удивился, а подумал, что бывают такие обстоятельства, когда присутствие гостя нежелательно, и потому без всякой обиды решил откланяться, но Бентковский, как бы даже и приосанившись, удержал его. Удержал с подчеркнутой решительностью, давая понять, что ничего особенного не приключилось – землякам некуда деться, надобно обогреть, накормить и все такое прочее. И ему, Бентковскому, право, будет приятно, если Герман Александрович отужинает в компании скромных полячишек. Он нарочито выделил голосом – «полячишек», но эту нарочитость Лопатин пропустил мимо ушей, у него свое на уме было.
Братья Казимеж и Юзеф – белобрысые, остроносые, с большими плоскими подбородками – выросли за Вислой, в Пражском предместье Варшавы. Один работал по кузнечному делу, другой – по слесарному. И оба – по оружейному. Последнее – после разгрома восстания шестьдесят третьего года – ввергло братьев в четвертую категорию, то есть в категорию лиц, заподозренных в помощи мятежникам. Такового подозрения было совершенно достаточно для этапного путеследования с запада на восток. Сибирскую ссылку Казимеж и Юзеф отбывали на казенном чугунолитейном заводе.