Раквереский роман. Уход профессора Мартенса (Романы) - Кросс Яан (читать книги онлайн регистрации .TXT) 📗
— Василий Васильевич, а вы думали о своих родителях, когда писали на меня пасквиль для энциклопедии?! Не думали, разумеется, не думали! Вы же и по отцовской, и по материнской линии сын основоположников современного русского учения о воспитании! Подумайте, что это значит! «Первая книга для чтения» вашего отца — замечательная книга. А труды вашей матери о фрёбелевских [185] садах и ее «Книга для воспитателей», может быть, еще большая ценность… — О боже, я говорю так, будто пытаюсь задобрить этого подлого клеветника. Поняв, что стараюсь польстить, я почувствовал, как от испуга язык мой стал тяжелым и неповоротливым. И делаю максимальное усилие над собой. Я продолжаю говорить (теперь уже мои челюсти плохо повинуются моей откровенности): — А вы, Василий Васильевич, самый невоспитанный человек, самый большой грубиян, которого я за свою долгую жизнь встретил. Скажите, кого ваш издевательский опус информирует, ориентирует, направляет? Кому окажет поддержку? Что конструктивного привнесет он в мир? Почему вы смотрите на меня своими синими очками и я совсем не вижу ваших глаз?! Почему вы ухмыляетесь? Вы хотите сказать, что не только конструктивное, но и деструктивное слово может чего-то стоить? Разумеется. Кто этого не знает. Только при одном условии: если оно сказано или написано во имя чего-то стоящего. Во имя чего-то более общего и высокого, чем только личное тщеславие! Вы показали свое стремление несколькими фразами превратить старого человека в шута. Несколькими жалкими, лишенными стиля, рыхлыми фразами к тому же. Чего вы сами этим добьетесь? Люди понимающие пожмут плечами. Победных криков некоторых подобных вам? Ну еще двух-трех голосов на выборах вашей партии трудовиков. И все. А этот старый человек в сознании многих надолго окажется под подозрением. Что значит старый человек?! Нет! Господин Водовозов… — Я чувствую, что оцепенение дошло уже до самого подбородка. Изо всех сил я борюсь с онемением челюсти и неповиновением языка, я стараюсь произносить слова как можно яснее, и все же мне кажется, что речь моя больше похожа на лепет и бормотание. — Господин Водовозов, я не собираюсь домогаться вашего сострадания. Напротив, со всей ясностью, и решительностью, и мощью я утверждаю: в моральном отношении вы жалкая личность. Ибо вы отлично понимаете, почему я написал эту статью, из-за которой вы на весь мир делаете меня посмешищем. Вы отлично понимаете, что… означает лояльность. И чего она… требует от человека… Вы знаете, что лояльность… приходится иногда ставить выше… логики. Не усмехайтесь. Вы прекрасно знаете: на самом деле причиной вашего недостойного нападения была не эта моя статья. Статья оказалась просто выигрышным поводом. Причина в позиции, которую я занимаю. В моей терпимости к тому, что вы ненавидите. Моя кажущаяся терпимость. Ведь глубже вы не видите. Да и не должны видеть. Значит, моя терпимость… к институтам, которые вы хотите разрушить. Хорошо, вы сидели в тюрьме и были на поселении. И опять в тюрьме, и опять высланы. Предположим, что в вашем пыле к разрушению есть и доля подлинного чувства. Слышите? Я допускаю и это. Но главный ваш стимул — жалкая жажда сенсации! Пошлое тщеславие! А ваш метод — удары из-за угла! А что с точки зрения конечного результата правильнее — моя устойчивость или ваш колокольный звон и мышиная возня — пусть это решает история…
Ухмыляясь, он уставился на меня пустыми синими очками. Он говорит, — вообще-то я ничего не слышу, но знаю, что он говорит своим презрительным низким голосом хориста:
— Так чего ради вы суетитесь? Оставьте… на усмотрение истории.
И тут на помощь мне приходит Свидетель. Во всяком случае, я предполагаю, что он придет мне на помощь.
Свидетель выходит из-за спины Водовозова. На самом деле эта фигура нагоняет на меня страх. Я не могу уловить ее серые контуры. Он, этот Свидетель, на какой-то градус фантастичнее, чем вся ситуация. Он отталкивает Водовозова в сторону, прижимает к стене и выдавливает из помещения, просто проталкивает сквозь стену. А я думаю: интересно, падая, сломает ли себе шею этот негодяй Водовозов, как это случилось бы со мной, или останется цел? И решаю: подобные ему люди шею себе не ломают, само собой понятно.
Я стою против Свидетеля. То есть сижу на низком сиденье, наверно это тюремная табуретка, и чувствую, что я весь одеревенел и слился с нею. А если это просто куча глины, то я стал одной с нею глиной. Свидетель стоит передо мной, но его лица я не различаю. То он мне кажется большим, просто огромным, по-деревенски запеленутым в какие-то тряпки младенцем, то громадной личинкой, то человекоподобным облаком. Тут же он начинает вылупляться из пеленок или выступать из облака. Это происходит в одно и то же время и медленно, и очень-очень быстро. Он вытягивает руку. Он что-то держит в руке, что-то смехотворное. Это напильник. Он колет меня напильником под ребро. Там, где сердце. От боли у меня перехватывает дыхание. Так что в одном мире я теряю сознание. И прихожу в себя в другом. Я слышу, как, просыпаясь, кричу:
— Иоханнес…
Я снова вернулся к действительности — во времени и пространстве. Темно-лиловый бархат и светло-коричневое лакированное дерево купе вагона. За окном синее небо в гонимых ветром клочьях облаков и еловая живая изгородь вдоль полотна, в просветах которой просматриваются лоскутья полей и серые дома. На сиденье рядом со мной желтый портфель. Да, я знаю. И эта неожиданная смешная корзина, плетенная из сосновых корней. Правильно. Вспоминаю. Кати, конечно, нет. Это понятно. Но нет и той молодой дамы, которая села на станции Пикксааре. И это понятно. Пока я крайне невежливо, крайне смехотворно дремал, она вышла из купе. Но с поезда она не сошла — ее чемодан здесь. Разумеется, она посмотрела, что старик задремал, насмешливо сморщила губки и ушла… («Зачем мне смотреть, как старый профессор дрыхнет!») Ужас как неловко. А все только потому, что вчера я не смог уснуть без снотворной таблетки, но и с ней лишь на несколько часов прикрыл глаза. Слава богу, что она еще в поезде…
Кондуктор с лицом, похожим на сморщенное кислое яблоко, ковыляет мимо стеклянной двери купе:
— Коспота пассазиры… Väreerte passasiire… Austatud reisijad… Walk — Валк — Valga! Пересадка на Тарту, Таллин, Нарву, Петербург!
На двух ломаных и одном неисковерканном языке — из одного конца вагона в другой.
Первые с западной стороны дома города Валга с их грядками скользят слева за окнами вагона нам навстречу. Я провожу гребенкой по волосам, проверяю, правильно ли сидит галстук, поправляю узел и выхожу в коридор. Там моя спутница и стоит.
Она стоит, слегка наклонившись вперед, оперев локоть на защитную решетку окна. В сущности, она стоит на левой ноге, едва касаясь носком правого ботинка дорожки на полу, и смотрит в окно, не по-дамски прижав кончик носа к стеклу.
Суеверное предчувствие шепнуло мне, что было бы лучше, если бы ее там не было. И в то же время ее присутствие мне странно приятно. Я предчувствую, что лучше бы дать ей уйти. Что у меня нет с ней ничего общего. Что следовало бы найти в петербургском поезде отдельное купе и пытаться… пытаться, все равно, спать или думать. Думать именно о том, как завтра в одиннадцать часов на Балтийском вокзале я возьму Кати за руку, а когда мы сядем в автомобиль, не отпуская ее руки, скажу:
— Кати, дорогая, вчера в поезде, когда мы проезжали мимо одной деревни, мимо деревни Пунапарги, по суть не в этом, я принял решение. Наша жизнь, во всяком случае наша с тобой жизнь — а именно это и важно для нас, — станет после этого решения приятной, легкой, прозрачной. Если мы сумеем его придерживаться…
Вместо того чтобы думать, как я все это скажу завтра Кати, или о том, что неужели я действительно принял такое огромное, такое наивное решение или, может быть, все это только наитие сна, включая и страх, от которого оно должно меня защитить, — вместо этого я с улыбкой подхожу к молодой даме, она замечает меня и, прежде чем я успеваю что-либо произнести, говорит: