Севастопольская страда. Том 2 - Сергеев-Ценский Сергей Николаевич (прочитать книгу txt) 📗
В распоряжение Пирогова же должны были по приезде поступить и сестры.
Это их и подымало в собственных глазах и приводило в смущение, так как строгость его была им известна, но каждая из них всего одни сутки дежурила в петербургском госпитале, чтобы присмотреться к больничной обстановке и к тому, как бинтуют раны. На операциях же почти никто не был, и сестры побаивались за свои нервы, которые могли ведь и не вынести работы около раненых, несмотря ни на какие присяги и клятвы.
Впрочем, не все из них были дочери или вдовы крупных, средних и мелких чиновников: было и несколько мещанок, старавшихся держаться поближе одна к другой.
Холодная мозглая погода заставила их всех надеть теплые, серого сукна, с капюшонами шубки одинакового покроя, а на головы некое подобие башлыков из белой байки. Кресты же, как неотъемлемый знак их звания, были повешены поверх шубок.
Наряду с проводами сестер злобою дня тогда был бешеный волк, забежавший в столицу и успевший искусать на улицах тридцать восемь человек, прежде чем его убили.
Об этом исключительном случае было напечатано в отделе происшествий в газете «Северная пчела», и все это читали. К тому же на вокзале среди провожавших сестер нашлось лицо, видевшее своими глазами как раз того волка. Очень могло быть, что лицо это не столько видело бешеного волка, сколько отличалось живою фантазией, способной экспромтом придумать множество красочных подробностей, но оно очень правдоподобно изображало, как волк этот накидывался на людей и грыз их и как его убивали саблями будочники и проходившие офицеры.
Рясофорная мать Серафима явно упала духом, признав этот случай очень плохим предзнаменованием для сестер, но бормотала, стараясь сама себя успокоить:
— На все воля божия… На все воля божия…
И усердно крестилась на большой образ в серебряной ризе, висевший в углу зала и огражденный прочной фигурной железной решеткой.
Швейцар вокзала, сановитый басистый старик, изобильно украшенный галунами, провозгласил, наконец, зычно, потрясая колокольчиком:
— Пас-сажир-рскому поезду на Москву пер-р-рвый звонок!
Зазвонили в колокол и на перроне, и загрохотал, подходя к вокзалу, поезд.
Суета и бестолковщина мгновенно дошли до высшего градуса. Все заметались теперь уже как будто даже испуганно, и только один коммерции советник Харичков совершенно расцвел: он становился, наконец, на видное место, он выдвинулся решительно вперед и, приподнимая цилиндр, почтительно, однако с достоинством, приглашал сестер занять места в вагоне.
Втайне он надеялся на то, что со временем, может быть даже и через несколько дней, ему будет объявлена «благодарность ее высочества».
Вместе с сестрами отправлялся в Крым и довольно большой груз: бинты, корпия, сахар, чай, сухая малина, черника, свежая клюква для кислого питья, лекарства… Поэтому сестры в поднявшейся суматохе спешили занять и поудобнее места в вагоне, и наблюдать за погрузкой тюков в багажное отделение, и прощаться с родными и близкими знакомыми, и с великолепно тренированными сановниками, и с убитыми горем древними генералами, и с трогательной парочкой весьма маститых Глинок, и, наконец, с Петербургом, и со всей в нем налаженной, привычной, спокойной жизнью…
Начиналась дорога в неизвестное, в пучину неимоверных лишений, в неусыпный тяжелый труд, в подвиг и, кто знает, может быть, даже в раскрытые уже там, в этом страшном Севастополе, для них объятия смерти…
Когда тронулся поезд, в окнах вагона первого класса в ответ на прощальные последние приветствия провожавших замелькали платки, значительно влажные от слез, и глаза сестер, едущих на подвиг, были красны.
II
Первая партия сестер почти целиком состояла или из бездетных вдов, или из засидевшихся и весьма перезрелых девиц, которым не выпало на долю свить свое собственное гнездо. Но для того времени это был не только первый отряд сестер милосердия, но и первый призыв русских женщин, выступивших на общественную работу, и в той именно области труда, которая искони веков считалась исключительно мужскою.
По мысли Пирогова, сестры должны были не только помогать врачам при операциях, не только ведать раздачей лекарств, питья и пищи больным и раненым, не только выслушивать последнюю волю умирающих и обещать твердо ее выполнить, — нет, они должны были и стать хозяйками в госпиталях, чтобы зорко следить за прославленными ворами — смотрителями этих весьма мрачных заведений. У сестер, а не у госпитального начальства, должны были храниться и личные деньги раненых и больных солдат, чтобы из этих денег покупать, по их желанию, то, на что не отпущено средств казною, а в случае смерти больного отсылать деньги его родным, которых он укажет.
В замкнутый круг жизни, обусловленной сложными правилами жестокой военной дисциплины, эти женщины, совсем незнакомые с подобной дисциплиной, должны были внести простую, безыскусственную человечность, свойственную мягкой женской натуре, но в то же время и всю энергию к достижению намеченной цели, которою отличаются женщины.
Сестры милосердия в те времена были и в Англии и во Франции, но только в лазаретах и больницах внутри страны. Англичане, правда, довезли нескольких сестер до Константинополя, но оставили их там для обслуживания лазаретов в Скутари. Так что России благодаря Пирогову принадлежит почин в деле отправки сестер непосредственно на театр военных действий. Англичанам пришлось в этом уже подражать России, и первая партия их сестер под начальством мисс Найтингель появилась под Севастополем только весною пятьдесят пятого года.
Хорошо думается под однообразный стук колес поезда, если человек едет один. Он смотрит в окно, где поминутно меняются пейзажи, и эта быстрая смена картин не приковывает его внимания. Он всем своим телом ощущает, что движется именно туда, куда ему необходимо прибыть, и уверен в том, что прибудет по расписанию, а пока он совершенно свободен и мысль его легка, ясна, прозрачна и строит точные выводы из предпосылок и посылок, если только эти последние не запутаны до чрезвычайности.
Но женщины в униформе, мчавшиеся из столицы, холодной и с размеренным строем жизни, на крайний юг, прежде всего избавлены были от одиночества по крайней мере на целый год, по присяге.
Они редко взглядывали и на окна, сквозь которые мелькали притуманенные наплывающими сумерками безлистые березовые рощицы, или зеленые стены сосен, или желтая осока на болотах, или сжатые чахлые поля, или серые домишки с высокими тесовыми крышами…
Это все оставлялось ими без сожаления, отставало от них, отбрасывалось в сторону, мешало им… Их головы были слишком горячи для каких-то там задумчивых созерцаний. Они теснились друг к дружке на мягких диванах купе, покрытых полосатыми чехлами, изучающими цепкими глазами присматривались одна к другой и говорили.
В первом купе, где поместились вместе с начальницей отряда и монахиней Серафимой только две сестры: Елизавета Лоде и Марья Гардинская, — обе дочери крупных чиновников, — разговор часто перескакивал с русского на французский язык, так как и Серафима до своего пострига была светской женщиной.
У этой четверки — головки отряда — еще не улеглись впечатления от Михайловского дворца и его хозяйки, так очаровавшей их своим вниманием.
Гардинская, у которой так велика была привычка к браслетам, что она, скинув их, немедленно обвила правую руку четками, сочла возможным здесь, в дороге, рассказать о том, о чем считала бы неудобным говорить в Петербурге.
— Когда я дежурила в госпитале, приехала вдруг Елена Павловна и как раз попала на серьезную операцию: ампутацию ноги. Я, признаться, боялась идти в операционную комнату, — шутка ли, скажите, так вот сразу и на такую ужасную картину! Но наша Елена Павловна мне: «Идемте, говорит, идемте вместе: надо же нам когда-нибудь начать привыкать к этому!» Я ей, разумеется, отвечаю: «С вами, ваше высочество, я, конечно, готова идти куда угодно…» И вот началась операция, и она стремится помогать врачам… Но когда стал доктор пилить ногу, точно это сучок какой-нибудь сухой, — ах, это был такой ужас, что я отвернулась к окну и стою… и ничего уж не вижу, только сердце у меня страшно бьется… А Елена Павловна никуда не отходила и даже подавала сама, что надо…